89.
Мне ль не знать, что слово бродит
Тем, чего назвать нельзя,
И вовнутрь вещей уводит
Смертоносная стезя?
Что в таинственное лоно
Проникать нельзя стиху,
Если небо Вавилона
Есть не только наверху?
Но, очаровать не смея
Явной прелестью ланит,
Ты зовешь меня, алмея,
В мой возлюбленный гранит.
И мой дух, нарушив клятву,
В сумрак входит роковой,
В соблазнительную сатву,
В мертвый город над Невой.
И лечу — отныне камень,
Позабывший о праще,
Отдаю последний пламень
Тайной сущности вещей.
1922
Вот оно — ниспроверженье в камень:
Духа помутившийся кристалл,
Где неповторимой жизни пламень
Преломляться перестал.
Всей моей любовью роковою —
Лишь пронзительным шпилем цвету,
Лишь мостом вздуваюсь над Невою
В облачную пустоту.
И в таком во мне, моя алмея,
Ты живешь, как некогда в стихах,
Ничего кругом не разумея,
Видишь камень, любишь прах.
А о том, что прежде был я словом,
Распыленным в мировой ночи,
Если в этом бытии суровом
Есть и память, умолчи.
1922
Нет, не в одних провалах ясной веры
Люблю земли зеленое руно,
Но к зрелищу бесстрастной планисферы
Ее судеб я охладел давно.
Сегменты. Хорды. Угол. Современность.
Враги воркуют. Ноги на скамье.
Не Марксова ль прибавочная ценность
Простерлась, как madame de Рекамье.
Одни меридианы да широты,
И клятвы муз не слышно никогда:
Душа! Психея! Птенчик желторотый!
Тебе не выброситься из гнезда.
О, только б накануне расставанья
Вобрать наш воздух, как глоток вина,
Чтоб сохранить и там — за гранью сна —
Неполной истины очарованье.
1923
Самих себя мы измеряем снами,
На дно души спускаемся во сне,
И некий дух себя измерил нами
В первоначальном дыме и огне.
Он в этот миг установил навеки
Зодиакальный оборот земли
И русла вырыл, по которым реки
Людских существований потекли.
О темный голос, ты не льстишь сознанью,
Ты воли извращаешь благодать:
Я не хочу видений смутных гранью
Во сне довременном существовать!
Что на весах у судии любого
Вся участь Трои в Ледином яйце,
Коль в этот стих облекшееся слово
Уже не помнит о своем творце?
Оно само пересекает воды,
Плывет по сновидениям чужим,
И утлый мир божественной свободы —
Где ни приснится — неопровержим.
1923
Чего хотел он, отрок безбородый,
Среди фракийских возлагая гор
На чресла необузданной природы
Тяжелый пояс девяти сестер?
Преображенья в лире? Урожая
Полуокеанического дна —
Чтоб, новый небосвод сооружая,
Спустилась долу вечная весна?
Но — предопределенною орбитой
Ты двуединый совершаешь ход,
И голова над лирою разбитой
Плывет по воле сумасшедших вод.
Так в чем же, наконец, живет простая,
Неразложимая твоя душа,
То Парфеноном полым прорастая,
То изнывая в жерди камыша?
И где же сердцевина небосвода,
Когда, фракийским ужасом полна,
Захлестывает пояс хоровода
Твоей свободы дикая волна?
И все-таки — и все-таки, немея
В последний час, зову тебя: Психе!
И все-таки системы Птоломея
Не признаю ни в жизни, ни в стихе!..
1923
Как только я под Геликоном
Заслышу звук шагов твоих
И по незыблемым законам
К устам уже восходит стих,
Я не о том скорблю, о муза,
Что глас мой слаб, и не о том,
Что приторная есть обуза
В спокойном дружестве твоем,
Что обаятельного праха
На легких крыльях блекнет цвет,
Что в зрелом слове нет размаха
И неожиданности нет.
Но изрыгающего воду
Слепого льва я помню вид
И тяготенья к небосводу
Напрасные кариатид,
Затем что в круг высокой воли
И мы с тобой заточены,
И петь и бодрствовать, доколе
Нам это велено, должны.
1919
Насущный хлеб и сух и горек,
Но трижды сух и горек хлеб,
Надломленный тобой, историк,
На конченном пиру судеб.
Как редко торжествует память
За кругозором наших дней!
Как трудно нам переупрямить
Упорствующий быт камней!
Безумное единоборство —
И здесь, на берегах Днепра:
Во имя мертвой Евы торс твой,
Адам, лишается ребра.
Не признавая Фундуклея
И бибиковских тополей,
Таит софийская лилея
Небесной мудрости елей.
Растреллием под архитравы
Взметен, застрял на острие
Осколок всероссийской славы —
Елизаветинское Е.
Но там, где никнет ювелира
И каменщика скудный бред,
Взгляни — в орлином клюве лира
Восхищена, как Ганимед.
Скользи за мною — над затором
Домов, соборов, тополей —
В зодиакальный круг, в котором
Неистовствовал Водолей.
Чу! Древне-женственной дигамме,
Ты слышишь, вторит вздох самца!
Чу! Не хрустит ли под ногами
Скорлупа Ледина яйца?
Ты видишь: мабель и дилювий
Доступны, как разлив Днепра,
Пока звенит в орлином клюве
Лировозникшее вчера.
Оно — твое! И в кубке Гебы,
На дне ли скифского ковша —
Одна и та же вечность, где бы
Ее ни обрела душа.
1920
И вот умолк повествователь жалкий.
Прародины последняя заря,
Не догорев, погасла в орихалке…
Беспамятство. Саргасские моря.
Летейский сон. Летейская свобода.
Над памятью проносятся суда,
Да в простодушном счете морехода
Двух-трех узлов не хватит иногда.
Да вот еще… Когда, смежая очи,
Я Саломее говорю: пляши! —
В морях веков, в морях единой ночи
Ты оживаешь, водоросль души.
О танцовщица! Древняя русалка,
Опознаю сквозь обморок стиха
В твоих запястьях отблеск орихалка
И в имени — все три подводных «а».
А по утрам, когда уже тритона
Скрываются под влагой плавники,
Мне в рукописи прерванной Платона
Недостает всего одной строки.
1924
Как душно на рассвете века!
Как набухает грудь у муз!
Как страшно в голос человека
Облечь столетья мертвый груз!
И ты молчишь и медлишь, время,
Лениво кормишь лебедей
И падишахствуешь в гареме
С младой затворницей своей.
Ты все еще в кагульских громах
И в сумраке масонских лож,
И ей внушаешь первый промах
И детских вдохновений дрожь.
Ну, что ж! Быть может, в мире целом
И впрямь вся жизнь возмущена
И будет ей водоразделом
Отечественная война;
Быть может, там, за аркой стройной,
И в самом деле пышет зной,
Когда мелькает в чаще хвойной
Стан лицедейки крепостной.
Но как изжить начало века?
Как негритянской крови груз
В поющий голос человека
Вложить в ответ на оклик муз?
И он в беспамятстве дерзает
На все, на тяги дикий крик,
И клювом лебедя терзает
Гиперборейский Леды лик.
1925