Ознакомительная версия.
И ни с того ни с сего всплыло лицо ее матери, изрисованное глубокими уже морщинами, и еще – материнские шершавые, заскорузлые руки, прикосновение которых к Вариным щекам всегда слегка царапало кожу. И, однако, кто мог погладить ласковее, чем мать? Ее сильно ввалившиеся щеки возникли вдруг перед Варей так отчетливо и так раздельно, что Варя на секунду позабыла о своем ближайшем намерении. И тогда-то она заплакала.
Облако как будто стало меньше, образ матери отлетел, показались – братья, – Ваня и Митя, – их маленькие лица (здесь Варя заплакала еще горше, но – облако совсем исчезло!), из-за Вани и Мити уже выглядывал Шадрин своим немного азиатским взором, а за ним толпа лиц станционных знакомых, среди которых даже Шадрин стал стушевываться. Только имя его, короткое, странное – «Шадрин!» – ненавистно отозвалось еще раз в ее голове.
В следующий момент всё смолкло внутри ее и вне ее.
Правая Варина рука, от которой к Лукошкину исходило тепло, висела безвольно у бедра, но пальцы, круглые, крепкие, не выпускали синеватого металлического куска, имевшего назначение – убрать огромную тяжесть, что накопилась за последние чудовищные дни. Рука стала медленно подыматься, точно чья-то чужая рука, – в этот момент неожиданным страшным холодом повеяло от нее на Лукошкина, – но подымалась она со странною легкостью, точно подымаемая постороннею злою волей.
Лукошкин холодными загорелыми трясущимися пальцами притронулся к ее локтю. Рука не остановилась в своем подъеме, неся кусок металла, хитроумно приготовленного людьми в угоду смерти, к виску…
Лукошкин еще, пожалуй, не вполне верил в то, что произойдет, неминуемо должно произойти в следующие пять-шесть секунд. Он даже удивленно словил себя на том, что полушепотом бессмысленно считает: «один, два, три. » – рассматривает переползающего через шнурок его ботинка коричневого жучка, только что слетевшего на запыленный ботинок с ветки, с еще не успевшими спрятаться прозрачноватыми подкрыльями. Эти подкрылья медленно, чуть заметно, как минутная стрелка, втягивались под твердые шоколадного цвета крылья, и приблизительно в тот миг, когда подкрылья окончательно исчезли под глянцевитыми шоколадными пластинками, Лукошкина оглушило сбоку, а Варя стала отдаляться от него – совсем, навсегда! – клонясь на левую сторону.
Он сидел, оглушенный и обледенелый, точно не было июня, а был январь, точно комары и мошки не носились в травинках у его ног, точно жучок на его ноге не был жив… Но – «Боже, скорее, скорее!» – сказал он с усилием, как если бы проглатывал кусок, становившиеся всё время поперек горла, и торопился, выдергивая – и остервенело, и осторожно в то же время – револьвер из скрючившихся, еще тепловатых Вариных пальцев. Но синий шнурок, прикрепленный к револьверу, перекрутился раз вокруг ее согнутого маленького мизинца. В беспамятстве почти, только быстро, быстро, точно упражнялся в скороговорке, шепча: «Боже, скорее, скорее!» -Вася отцеплял шнурок. Это удалось ему в несколько секунд, но секунды казались широкими, тяжелыми, расплывчатыми, вероятно потому, что с ним не было уже Вари, – это значило, что ее не было нигде.
И тогда – с ужасающим нетерпением, рукою полуотнявшейся и ледяной, Лукошкин не поднес, а как-то подбросил к голове револьвер и неслушающимся пальцем нажал спуск. Но прежде чем он достиг цели, палец бессильно вздрагивал целых полторы секунды, пока второй выстрел гулко отдался в глухих уголках парка.
Мир В. С. Яновский. «Парабола», Берлин. 1931
Говорят, автор – выходец из Советской России… Во всяком случае, в отличие от прочих молодых парижских авторов книга Яновского вся соткана из русских влияний. Ничего французского, ни на иоту прустизма…
В описаниях природы кое-где звучит Бунин: «Деревья в миллионный раз меняли уборы и монотонно выбрасывали недоконченные формы: зеленые почки, влажные листья, цветы. Ночью в садах глухие шорохи выдавали чей-то спешный труд, -ненужным узором, старинным орнаментом отделывались растения». Зато как контрастирует с подобными описаниями эта книга в остальном. Следы Бунина, видимо, только остатки литературной выучки, внешнего лоска. Подлинные учителя у Яновского иные! Достоевский, разумеется, эпилептическая тень которого висит над людьми этой книги, спорящими о Боге и космосе. Леонид Андреев с его вечною думкой о смерти присутствует тут. В одном месте, например, Шелехов «собирает внутреннюю силу» воскресить мертвых, совсем a la Василий Фивейский. Порнографические моменты, которыми, говоря к слову, изобилует книга, выписаны местами под Андреева.
Но здесь более явно влияние другого автора, попутчика, что, опять-таки, поражает в эмигрантском молодом писателе. «И ночь пришла парная, влажная. Потной бабой разметалась земля. Как сорокалетняя дева, которая ждет, чтобы с нее впервые содрали одежды». Не разительно ли совпадает эта цитата со следующей цитатой из Пильняка: «Под ночью – раскорякою -пьяная, потная, подлая, дебелая, валялась баба Рязань»?
Напрасно искать что-нибудь светлое в этой книге, какую-нибудь, хоть захудалую, окрыленность. «Разве вам не кажется, что здесь, здесь… – сердито хлопал доктор себя по лопаткам. – Здесь у человека место для крыльев? – Нет. Думаю, что под этим местом, при неблагоприятном стечении обстоятельств, скопляются Коховские палочки». По существу, все люди романа заняты только констатированием присутствия бацилл, вероятно, чтобы приспособиться к ним, забывая, что лучшее против бацилл средство менее думать об их существовании.
Людей в романе много. Всех в краткой заметке не охарактеризуешь. Зато есть в романе два представителя животного мира: кобель и кот, и, наверно, процитировав места относительно их, мы найдем сжатую общую характеристику людей, населяющих роман. «Глаза кобеля блестели загнанным, озлобленным блеском, отшельническим, ненавидящим огнем. Он осторожно повернулся, изогнувшись всем телом, – прикрывая, охраняя больное место, – и вполз под темное крыльцо». «На низкой железной печурке лежал черный тощий кот, злобно желтея одиноким глазом. Его спина в шрамах и полосах; левый глаз вытек; усы и мех повылезли. Весь его мрачный и ожесточенный вид повествовал о невероятно тяжкой, безрадостной жизни, полной горестей, забот и унижений». Эти две характеристики полностью применимы к людям романа, который читаешь, как приговор над всей эмиграцией, хотя утешаешь себя тем, что написан он человеком ушибленным и ущемленным.
Уходишь от романа только с одним иллюзорно утешительным выводом о живучести людей, ухитряющихся существовать даже при таких физических и психических условиях, созданных автором этой нужной, своевременной, но почти отталкивающей, книги.
В кругах узко литературных клеймят неизбывным презрением тот сорт писателей, который хорошо охарактеризовать выражением «коммерция от литературы».
Первое место среди этих литературных коммерсантов занимают, конечно, детективные писатели. Они наживают себе состояние, – возьмите Уоллеса, Оппенгейма, или японского детективиста, Эдогава Рампо. Смешно, – но факт: это самые влиятельные теперь писатели, хотя их творческие усилия минимальны.
Положение следующее: художественная критика и рафинированные литературные круги пренебрегают коммерсантами от литературы, но в библиотеках они нарасхват, в магазинах их покупают, и депрессия не действует, – и говорят: человек нынче устал, стремится забыться от нудной действительности…
Разумеется, это положение сугубо отвратительно, но кто здесь виноват? Не художественная ли критика, не рафинированные ли литераторы? Вероятно, – да!
Пора серьезней пересмотреть вопрос о детективных романах. Ведь, скорее всего, потребность в них возникла вследствие почти полного отсутствия за последнее время произведений художественных и, вместе с тем, внешне занимательных.
Занимательностью современные писатели пренебрегают: они пишут не романы, не рассказы, а какие-то плохо спаянные фрагменты, лирические по большей части. Вполне естественно, что стал ощущаться пробел, который и поспешили восполнить пресловутые коммерсанты от литературы с присущей им предприимчивостью. И пошли, и пошли «кровавые призраки», «таинственные убийства» да мерзостные «черные руки». А художники слова совместно с серьезными критиками смотрят недоуменно, как растет тираж у их злейших соперников.
Как выйти из этого тупика? – Конечно, только так…
Начать перестраиваться психологически, будить в себе закосневшую коммерческую жилку. Присмотреться к Пушкину, – так даже странно становится: он был больше коммерсант, чем нынешние художники слова, хотя время было не такое коммерческое, как наше. А Достоевский, который всегда остро присматривался к бульварным писателям типа Эжена Сю, потому что хотел, чтобы его романы помимо внутренней ценности обладали внешней занимательностью! Разве от этого потеряли его романы в глубине?
Ознакомительная версия.