До чего же не празднична, убога – серая моя родина. У мадьяр
– кирпичи в целлофановой упаковке, на земле Украины сикось-накось палки в заборах, удобрения в рассыпку – всё мусор, всё в мусор.
И вдруг белый храм о пяти головах, вдали, у горизонта. И белый аист на телеграфном столбе посреди поля, а по полю брызги зайцев – врассыпную!
В Венгрии пережила сильное чувство – над каменным мадьяром в фашистской каске с рожками. Он лежит, схваченный в камень, с лицом, похожим на лицо отца моего. Может быть, его мой отец убил? Я точно знаю, что на главной площади Секешвехервара мой папа убил своего мадьяра.
Почему жена и дети его были на чердаке, откуда поливал он пулемётным огнем советских солдат? Почему не в подвале была женщина и дети? Почему на их глазах – мой отец застрелил – их отца? Почему их мать не смогла убить моего папу?
Над памятником мадьяру в немецкой форме подумала я, что хороший мадьяр – мёртвый мадьяр. Ведь не лежи здесь он – камнем бы стал мой отец. Вот почему они так лицами похожи. И не было бы меня, с моей уже почти прожитой жизнью, мужчинами моими и нашими детьми.
Я испугалась. Не о папе, о себе испугалась. Ощутила пустоту здесь, рядом, в месте жизни, заполненном судьбой моей. Где бы мы все были, если бы не отец, а – отца? На той, второй мировой.
На базилике, рядом с памятником, видела я распятие, не похожее ни на одно из виденных прежде. На жёлтой стене вспучивается огромным, беременным животом, во всю стену, крест. И благодаря страшному напряжению тела Иисусова крест не сламывается над лаконичным: 1956.
Помню этот год. Мне пять лет. Папин полк поднят по тревоге. Нас, детей, сажают в теплушку, на солому. Вокзал приграничного городка Унгены. Молдова. Эшелоны направляются на станцию Чоп. Оттуда – с семьями в глубину Союза, воинские эшелоны – на Венгрию.
А где-то ещё есть трое детей, того, каменного в немецкой каске, те дети… они могут смотреть на меня – здесь и сейчас, на меня, вечно теперь стоящую под распятием… Из окошек яркого домика, какой из них – красненький, жёлтенький, голубой – скрывает этих моих побратимов смертью? И не знают они родства нашего.
Опустошённой почувствовала я себя, виноватой. Это место, в Секешвехерваре, вошло в меня новым о себе и о жизни знанием: нет от него защиты! Ни памятью, ни надеждой. Мечтой? Мечтой о Мiре.
Чтобы Мiр был во всем Мире всегда. Потому что убитый мадьяр и убивший отец – два солдата, уже сделавших своё дело. Они, тогда, в 1945-м, и я здесь и сейчас, в 2002-м…
…Уже мой отец умер, и умрём мы, дети солдат второй мировой, и наши дети – их внуки, станут жить дальше, дольше… Хорошо-то как! Пусть будет мир!
Я трогаю, глажу отцовский пистолет, из которого мадьярская женщина не убила моего отца, убившего мужа и отца её детей…
Он долго лежал под моей подушкой. Спустя годы, после той, трагической военной истории, – я поняла, что надо мне сделать с ним. Я провезла его через таможенные границы и, просверлив в стволе сквозную дырку, подарила любимому. А себе на память оставила обойму. Она всегда со мной, вместе с шомполом для чистки ствола.
И вот я опять приехала в Венгрию. И отправилась автобусом из Будапешта в Секешвехервар.
На игрушечной площади, чуть свернув в сторону, чтобы не смотрел на меня отовсюду тот самый чердак, ярко-жёлтая, сверкающая в солнечных лучах базилика приковала меня: два обнажённых бронзовых тела, в позах римских легионеров и в фашистских касках, смотрели с фронтона храма. Перед ними, на ступенях, лежал окаменевший мадьяр в солдатских обмотках. Носки каменных ботинок смотрели в небо.
А из неба смотрела я, десятилетняя, испуганная. Из того времени смотрела, когда захотела побывать в этих, с боями пройденных отцом, местах.
Вот я вижу его точёные и знакомые черты, и знаю, что это его, отцовские скулы – на мадьярском каменном лице.
Это тот, кого убил мой папа. Вот почему они так похожи друг на друга.
Я поцеловала каменное лицо.
Я нашла своего мадьяра, не успевшего убить меня.
Второе зачатие
Я воспитывался бабушкой. Мама моя активно занималась женработой, это означало, что муж ее был военачальником. Все силы она отдавала их общему делу. Он военному, она обеспечению тылов. Отец говорил, что со своей задачей мать справляется отлично.
Что касается лично меня, то родителям я был до лампочки. У папы стрельбы, у мамы женсоветы. Я оказывался у бабушки, которая была нормальным человеком, «не изуродованным идеологически, как твои несчастные родители» – ворчала она.
Воспитанием бабушка не докучала, ходила каждое утро на Привоз с бидончиком для козьего молока и поила меня регулярно. Любила она меня так, как только и любят враги врагов врагов своих. Всерьез.
Про врагов врагов мне объяснила соседка Дуся. Она сказала – все дети всегда враги своим родителям потому, что радость жизни отнимают. А внуки эту самую радость вроде как возвращают, в свою очередь отобрав у своих родителей. А уж они известно, чьи враги. Ты не переживай, голуба, – говорила Дуся, – так завсегда в жизни велось.
Мусорщик дядя Вася меня тоже учил. По окраинным улицам, где еще печи топили, собирал он жужелку и укладывал широким трактом от последней трамвайной остановки до окружной дороги. Говорил:
– Если этот мой жужелон слегка смазать средней жидкости бетоном, то и камаз пройдет, ни трещинки не оставит.
Еще дядя Вася был сексуально одержим красотой. Об этом он так рассказывал:
– Стоит мне увидеть бабу с большими цистернами, меня сразу кидает в жар и с души воротит. И я бегу к тем камням, за которыми девки патлы свои длинные глиной моют. А потом друг дружке волосы расчесывают. И я гляжу, гляжу, аж, ну до этого самого, пока не отпустит душу и не высветит до небесной голубизны. Девки-то все больше тонкие, блестящие, на статуэтки похожие. А раз статуэтка, то какая же тут похоть, какой грех? Одна радость сплошная от созерцания красоты.
Однажды я решил пойти с дядей Васей красоту посозерцать. Он позволил.
– Только, – говорит, ты ж не очень эмоции там показывай, ты радуйся молча, сосредоточенно. А не то конфуз выйдет, вроде как не созерцать пришли, а непристойно и подло подглядывать. И заклеймят нас на всю жизнь.
Испугал он меня, но я напрягся и пообещал.
Родители мои, как я понимаю, вели платонический образ семейной жизни. Дышали по ночам всегда ровно, и кровать у них не скрипела. Я проверял. Непонятно мне, откуда же я появился. Может, подкидыш или приемыш? Но стеснялся доставить им неудобство расспросами, боялся их огорчить. Думал, пусть лучше и не догадываются, что я в курсе…
Вот поэтому в сексуальном плане они меня вовсе не интересовали, я о происхождении думал часто, даже плакал иногда, ну просто жить мне этот неясный факт не давал.
Оказалось, что в отличие от других детей меня не один раз зачинали, а два. Это абсолютно точно известно дяде Васе.
– Первый раз, – задумчиво сообщил он, – были свадебные волнения, на руках он ее в дом вносил, туфельку невестину кто-то крал… Утром японское знамя гордо реяло во дворе на веревке. Для порядку жизни. Значит, с первого разу ты не получился. А вот второй твой раз… – тут дядя Вася сказал мне: умри!
Но умереть у меня не получилось, из-за любопытства. И мы пошли… Туда. Там, среди девок, была одна – вылитая моя мать. Мне из засады казалось так, во всяком случае. Волосы у нее до пояса, а то, что пониже, то великолепие, упругое и хрусткое как антоновка… мне зубами захотелось, аж рот свело, и я замычал…
– Ш-ш-ш, – зашипел дядя Вася, – это в тебе бесы кочевряжатся, а ты молитву Иисусову почитай, ты красоту постигай смиренно и через это пробьешься к вечному.
Все лето мы с дядей Васей через молитву Иисусову, смирение и красоту нерукотворную приобщались к вечному. До того самого раза, как решился он показать мое второе зачатие.
– Умри, – сказал мне опять дядя Вася страшным голосом. – Умри и только посмей затрепыхаться, вмиг обернешься жабой.
Третьи петухи еще не прокричали. Та, что с волосами и антоновкой, раскинувшись, как букет полевой, среди трав благоухала. А парень рыжий, неказистый такой – тю на тебя, дурень, – шепотком ругнул меня дядя Вася, – то ж батька твой, – так тот рыжий в траву присел, там, где букет рассыпался, а потом покачался на локтях и коленках и нырнул в букет, как под волну подныривают, на выдохе. Только и замелькали стебелечки ее слабые, темными прядями обвитые, и царил над нежной полевой сладостью крепкий подсолнух отцовой головы. И дыхание было зверское, казалось, что кроты всю землю насквозь прогрызли, и сквозняк темный вселенский дышит, дышит, надышаться не может. Да, видать, надышался.
И родился от этого я – рыжий и слаборукий бабушкин выкормыш.
Дикая
Из-под косой прядки светятся рысьи глаза с прыгающим взглядом. Ходит ссутулившись, но задирает подбородок. Черт-те какой эффект от такой постановки тела в пространстве. Вообще что-то дикое проступило вдруг в облике этой пятидесятилетней женщины. Что-то не сообразующееся с окружающим…