«Становлюсь я спокойной…»
Становлюсь я спокойной.
А это ли просто?
…Мне всегда не хватало
баскетбольного роста.
Не хватало косы.
Не хватало красы.
Не хватало
на кофточки и на часы.
Не хватало товарища,
чтоб провожал,
чтоб в подъезде
к губам рукавичку прижал.
Долго замуж не брали —
не хватало загадочности.
Брать не брали, а врали
о морали, порядочности.
Мне о радости радио
звонко болтало,
лопотало…
А мне все равно не хватало.
Не хватало мне марта,
подобревшего тало,
теплоты и доверия
мне не хватало.
Не хватало,
как влаги земле обожженной,
не хватало мне
истины обнаженной.
О, бездарный разлад
между делом и словом!
Ты, разлад, как разврат:
с кем повелся – тот сломан.
Рубишь грубо, под корень.
Сколько душ ты повыбил!
Становлюсь я спокойной —
я сделала выбор.
Стал рассветом рассвет,
а закат стал закатом…
Наши души ничто
не расщепит, как атом.
«По счастливой воле случая…»
По счастливой воле случая,
то робея, то грубя,
всем, что есть на свете лучшего,
я поверила в тебя.
Мне и пляшется, и плачется,
и бесстрашны смех и грусть,
словно я в ребячьем платьице
к взрослому,
тебе,
тянусь…
Это чувство не уронено
ни к тщеславью,
ни к рублю.
Я люблю тебя, как родину,
как отца и мать люблю.
Все мне – праздник,
все – по норову,
и —
бездонней и теплей —
я людей люблю по-новому:
силой всей любви к тебе!
«Я – как девчонка из деревни…»
Я – как девчонка из деревни.
Роса и лес в моей крови.
Поговорим с тобой на древнем,
на грубом языке любви.
На том тяжелом, первобытном,
с шершавым рубленым лицом,
что как по камушку – копытом,
по первопутку – колесом.
Поговорим с тобою молча,
как дым горчащий – из трубы,
как летний дождь дорогу мочит
и как растут в лесу грибы.
Поговорим на том прекрасном,
который знаем ты и я,
на том очищенном – и грязном,
как в непогоду колея.
Поговорим на этом вечном,
не зная больше ничего,
поставив тоненькую свечку
тому, кто выдумал его.
«…В сорок втором ходил к нам интендант…»
…В сорок втором ходил к нам интендант —
наук каких-то хитрых кандидат.
За мамой он ухаживал упрямо.
Не поддавалась интенданту мама.
Не потому, что папа воевал,
хотя уж это что-нибудь да значит!
Все обстояло здесь совсем иначе:
отец тогда не больно б горевал.
Была на фронте у него жена,
а если говорить грубей и проще —
там, на войне, с ним женщина жила,
а нам он деньги посылал по почте.
Мать знала. Донесла-таки молва!
Но мать обиду молча проглотила
и на почтамт, как прежде, приходила.
А как тут быть?
Что мать моя могла?
Работала. Все научилась делать.
Садила огород, капусту квасила.
Не плакала. И даже губы красила.
Лишь в зеркальце чуть пристальней глядела.
А интендант был добр, как Дед Мороз.
Он приходил, пакетами увешанный…
Но мать ему решительно и вежливо
внушала:
– Николай Иваныч, брось!..
Он чай поспешно ложечкой студил.
Он уходил, пакеты взяв неловко.
А ведь тогда, в тот долгий год нелегкий,
не знаю, кто бы маму осудил…
Двоих детей не просто поднимать.
И так не просто понимать при этом,
что в чем-то главном,
в самом главном
предан!
…Мне не забыть сорок второго, мать.
Город мой вечерний,
город мой, Москва!
Весь ты – как кочевье
С Крымского моста.
Убегает в водах
вдаль твое лицо.
Крутится без отдыха
в парке колесо.
Крутится полсвета
по тебе толпой.
Крутится планета
прямо под тобой.
И, по грудь забрызган
звездным серебром,
мост летящий Крымский —
мой ракетодром.
Вот стою, перила
грустно теребя.
Я уже привыкла
покидать тебя.
Всё ношусь по свету я
и не устаю.
Лишь порой посетую
на судьбу свою.
Прокаленной дочерна
на ином огне,
как замужней дочери,
ты ответишь мне:
«Много или мало
счастья и любви,
сама выбирала,
а теперь – живи…»
Уезжаю снова.
Снова у виска
будет биться слово
странное: Москва.
И рассветом бодрым
где-нибудь в тайге
снова станет больно
от любви к тебе.
Снова всё к разлуке,
снова неспроста —
сцепленные руки
Крымского моста.
Моя присмиревшая мать
сидит и листает страницы.
Она испугалась больницы,
что в жизни возникла опять.
А правнук ее, ползунок,
хохочет, родной колокольчик,
и сердце усталое хочет
лишь этот и слышать звонок.
А в сердце без воли ее,
слегка различимы покуда,
уколы сигналов оттуда,
где нег ничего, забытье.
Забудется мама, а мне
в потоке забот и событий
забвение это забыть ли?
Терзает и днем, и во сне.
Судьба, не спеши, потяни,
не тронь истонченную нитку!
Я в тайну твою не проникну,
и все же – продли ее дни!
А если уж так суждено,
в тот час предзакатный, вечерний
избавь ее хоть от мучений,
коль надо уйти все равно.
Загадочно наше житье,
и много так значит, и мало…
Глядит на меня моя мама,
как на отраженье свое.
Подвластные календарю,
паденью мгновений-листочков,
живем – и, наверное, точно
я ей и себе говорю:
«Я – бабочка, куколка – ты,
моя оболочка, облатка.
Не будет пути мне обратно
в мир теплой твоей темноты».
Вздыхаю, боюсь ее глаз…
Вдруг – и утешенье, и вызов —
спокойно: – Включи телевизор.
Там «Клуб путешествий» сейчас…
Я в зеркале, себя обрадовавши,
сквозь гром привычной маяты
поймала вдруг покойной бабушки
едва приметные черты.
Их зябь, их рябь, их вязь неброская
плыла, загадкою дразня.
Мое славянское, отцовское
не отдавало им меня.
И все же это было явлено —
намеком тающей зари.
И я – как бабушка: и яблоня,
и плод, и семечко внутри.
Живу, отчаиваюсь, праздную,
то как в бою, то как во сне.
А бабушка была прекрасною!
И силой праведною властною
есть что-то от нее во мне.
Люби меня!
Застенчиво,
боязно люби,
словно мы повенчаны
богом и людьми…
Люби меня уверенно,
чини разбой —
схвачена, уведена,
украдена тобой!
Люби меня бесстрашно,
грубо, зло.
Крути меня бесстрастно,
как весло.
Ломай меня бездумно,
как кусты сирени.
Иди за мной безумно,
будто я – сирена…
Люби меня по-отчески
воспитывай, лепи, —
как в хорошем очерке,
правильно люби…
Люби совсем неправильно,
непедагогично,
нецеленаправленно,
нелогично…
Люби дремуче, вечно,
противоречиво…
Буду эхом, вещью,
судомойкой, чтивом,
подушкой под локоть,
скамейкой в тени…
Захотел потрогать —
руку протяни!
Буду королевой:
ниже спину, раб!
Буду каравеллой:
в море! Убран трап.
Яблонькой – дичонком
с терпкостью ветвей…
Твоей девчонкой.
Женщиной твоей.
Усмехайся тонко,
защищайся стойко,
злись,
гордись,
глупи…
Люби меня только.
Только люби!
Бесконечными веками —
есть на то причина —
разговаривал руками
любящий мужчина.
Не растратчик, не обидчик,
обольстивший ложью,
а защитник, а добытчик,
ломовая лошадь.
Стрелы он строгал и струги,
строил стены града.
Если что сказали руки —
повторять не надо.
Ладил сети, ставил срубы,
пласт взрыхлял для злака.
Был он, может быть, и грубый…
Как смотреть, однако.
Как смотреть… Душа – не камень.
Все ль тужить, болеть ей?
…Говори со мной руками —
языком столетий!
Не на птичьем, на беспечном,
выпорхнувшем хрупко, —
говори на безупречном
языке поступка.
Говори своей заботой —
не игрой дешевой.
Говори своей работой:
для меня – тяжелой.
Говори, когда озябну,
согревая споро.
Говори со мной, хозяин,
старший мой, опора.
Как идет коса лугами —
столько накосила! —
Говори со мной руками,
доброта и сила.
Говори! И не полова —
хлеб, шуршащий спело, —
тихо народится слово,
прочное, как дело.
На баррикадах любви
ростовщики и барышники,
и толмачи не нужны.
В ход – кирпичи и булыжники…
Только бессильны они
против огня и брони.
На баррикадах любви
драться с тобою нам выпало.
Господа не гневи!
Столько бойцов уже выбыло,
столько – получше нас – выбило
на баррикадах любви.
На баррикадах любви
проигрыш был или выигрыш?
Враг мой, пора бы понять.
Бросишь оружие? Выпалишь?
В сердце замученном выболишь
или воскреснешь опять?
На баррикадах любви —
столько досталось там ворону…
Даже и небо в крови.
Но, что волшебно и здорово:
мы по одну были сторону
на баррикадах любви!
На баррикадах любви
горя глотали мы мало ли?
Нас у него отними.
Голенькие, как у Маугли,
руки мои подними,
ими себя обними…
На баррикадах любви.
«Есть такая доверчивость в том…»