Какие неожиданности встретят исследователей на этих ледниковых высотах? Любая из гор хребта, будь он где-либо в Европе, была бы уже описана во всех учебниках, облеплена рекламами молочных и шоколадных фирм, какими-нибудь "Тоблером" и "Нестле", усыпавшими своими кричащими надписями исхоженные вдоль и поперек Альпы. А здесь, чуть в сторону от известных путей, начинается неведомое, потому что здесь совсем иные масштабы, потому что здесь еще бесконечно многое надо сделать.
Первым идет географ. За ним в неисследованную область вступает топограф, геолог, ботаник, зоолог, метеоролог, вступают ученые различных специальностей. За ними приходят строители и меняют первозданный облик еще недавно никому не известного края. Так расширяется мир. У нас, на советской земле, это происходит в кратчайшие сроки.
И когда я всматриваюсь в безлюдную даль Алайской долины, я хорошо представляю себе ее близкое будущее.
Нет лучше пастбищ, чем в Алайской долине. Она может прокормить полтора миллиона овец. Не кочевые хозяйства киргизов-единоличников, а колхозы и огромные, оснащенные превосходной техникой совхозы решат, задачу создания здесь крупнейшей животноводческой базы. Всю Среднюю Азию обеспечит Алайская долина своим великолепным скотом. Алайская долина прославится потому, что таких великолепных альпийских пастбищ в мире не так уж много. Здесь будут молочные фермы, каких еще нигде не бывало. У подножий гигантских хребтов возникнут всесоюзного значения санатории для легочных больных, для малокровных, для всех, кто нуждается в целительном горном воздухе Алая; и гостиницы, и здравницы, и дома отдыха, и туристские базы, с которых молодежь всего Союза Советов будет штурмовать высочайшие снеговые вершины Памира. Вдоль и поперек по Алаю лягут, как стрелы, автомобильные шоссе. Ипподромы и аэродромы Алая будут безупречно ровными и очень просторными. Лошади, вскормленные в Алае, станут гордостью наших коневодов--здесь будет первое показательное горное конезаводство. А киргизы Алая, образованные, обученные в высших учебных заведениях, сознательно и гордо ведя богатое хозяйство своего прославленного района, будут вспоминать, что их деды--кочевники, кутавшиеся в рваные халаты, боролись здесь за советскую власть и добились всего, о чем мечтали.
В тридцатом году, когда после освобождения из плена я впервые попал в долину Алая, она еще была пуста, беспокойна, тревожна. Она была почти такой же, как тысячу лет назад...
2
Палатки. Утро. Мороз. Над Кашгарией поднимается солнце. Солнце жжет. Похрустывает трава, выпрямляясь, сбрасывая со стебельков тающий лед. Мы в тулупах и валенках. Через полчаса--мы в свитерах, еще через полчаса--в летних рубашках и парусиновых туфлях. Солнце жжет. Еще через час--мы в трусиках и босиком. Но солнечный жар нестерпим: еще десяток минут такой солнечной ванны, и тело покроется волдырями. Мы опять в летних рубашках. Но солнце прожигает рубашки. Мы натягиваем свитера. Солнце не пробивает их лучами, но в свитерах душно. Мы ищем тени, прячемся за палатками. Но в тени -- мороз. Ежусь и надеваю тулуп. Здесь--Арктика. В четырех шагах, на траве, под жгучими солнечными лучами--экватор. В тридцати километрах, над плоской травянистой равниной -- самый .белый блеска мире--Заалайский хребет. Ни человеком, ни птицей, никем не тронутые снега. Они--впереди. Неужели мы будем за ними?
Дневка. Сегодня мы не тронемся с места. Недалеко от палаток--прямоугольная яма, вокруг нее--пустые консервные банки. Здесь в 1928 году был лагерь Памирской экспедиции Академии наук. Яма была вырыта для лошадей. Она заменяла конюшню.
К нам стекаются всадники -- кочевые киргизы. Раньше других приехали Тахтарбай с сыном и Умраллы. Вот еще знакомые лица. Тахтарбай навез угощений: кумыс--лучший в мире алайский кумыс, катлама--тончайшая слойка, жаренная на сале, эпке... О, эпке -- это изысканное угощение. Чтобы приготовить его, из зарезанного барана вынимают легкие вместе с горлом, промывают их в воде, а когда сойдет кровь, через горло наполняют их ячьим молоком, так, чтобы они сильно раздулись; затем погружают этот мешок в большой чугунный котел, наполненный таким же молоком, и варят легкие, пока все "внешнее" и все "внутреннее" молоко не вварится в них. Нет еды нежней и сочнее эпке!
Тахтарбай ничего не жалеет для нас... Только бы мы поверили в его лучшие чувства!
Ничего, Тахтарбай, довольно пока и того, что ты уже не активный басмач, что выбита почва из-под твоих ног, а кто поверит в чистоту твоего байского сердца?!
3
Кочевники сидят вокруг палаток. Здесь баи и бедняки. Здесь мирные скотоводы и бывшие басмачи. Как различить их по лицам? Вот о тех, кто очень толст и очень важен, я еще могу догадаться.
Тахтарбай прижимает к сердцу ладонь. Тахтарбай глядит на меня умильно. Жалуется, объясняет, что он больной, клонит голову набок. Толстым пальцем тычет в жирные складки шеи. Я, наконец, понимаю, я щупаю ему шею... А, вот в чем дело!.. Я достаю йод и смазываю распухшие гланды Тахтарбая. Я с отвращением делаю это. Перцатти стоит рядом, смеется...
Что же... Пора! Начнем, что ли? Пора проводить беседу... Кочевники расположились кружком. Сидят, стоят, полулежат на траве. Круг замыкают Перцатти, Юдин, помкомвзвода Ильин. За ними--я, все сотрудники экспедиции, несколько красноармейцев. Перцатти сидит по-киргизски. Говорит горячо, с пафосом, заломив на затылок шлем. Перцатти говорит по-русски. Ильин переводит. Кочевники в халатах, в малахаях, в круглых бараньих шапках. Теперь все сидят, раздвинув колени, на собственных пятках. Слушают молча и очень внимательно...
-- ...Совьет окумат--советская власть ни с кем воевать не хочет. Совьет окумат считает своими друзьями всех, кто мирно трудится. Советские люди поднимают оружие только в том случае, если пролита кровь, и только в целях самозащиты... Вот, товарищи и друзья! Вы собрались сюда. Среди вас, может быть, есть бывшие басмачи. Мы не хотим знать--кто именно, мы не спрашиваем вас о них. Зачем?.. Они поняли свои ошибки, они хотят мира. Хвала им. Мы хотим мира. Пусть живут и работают, пусть пасут стада и занимаются земледелием, пусть не боятся нас. "Красные солдаты"--красноармейцы--друзья всех трудящихся. Они помогают трудящимся. Вот спросите наших караванщиков-узбеков, не сейчас, потом спросите. Они расскажут вам, как красноармейцы помогают их отцам и братьям--скотоводам и земледельцам--там, в их родных кишлаках, всюду, где живут с ними бок о бок... Товарищ Ильин, переведи!
Ильин переводит; все внимательно, его слушают. Теперь лица уже не кажутся мне одинаковыми, я вижу разные глаза: вот эти радостные, веселые, они жадно ловят каждое переводимое слово-- молодой киргиз, волнуясь, мнет на коленях свой малахай. Ну да, конечно, он думает заодно с нами, он сам бы сказал все это, если бы слова эти раньше пришли ему на ум. А вот другие глаза: воспаленные, подозрительные. Они пусты и утомлены. Они глубоко вошли в рыхлое лицо, как изюмины, вдавленные в мягкое тесто. Они скрытно прищурены. Конечно, это глаза басмача. Вот и по богатой одежде видно. Это бай. Он покачивает головой сверху вниз, он повторяет: "Хоп... хоп... хоп..." О, во всех случаях жизни, что бы ни говорили ему, он скажет: "хоп". Нет в мире утверждения, с которым он не согласился бы. "Хоп"-- а мысль его идет своими скрытыми извилистыми путями. Может быть, он полон ненависти. К своим соседям-сородичам, которых никакими посулами, никакой угрозой уже не вызовешь на разбой? Хотя бы, например, к тому, который вон сейчас вскочил на ноги и отвечает Ильину с жаром, с настоящим волнением, рассказывая, как вел он в Фергану стадо баранов и как несколько часов подряд встречные красноармейцы помогали ему на бурной реке. Бараны тонули, красноармейцы развьючили одну из своих транспортных лошадей и снятым с вьюка арканом вязали баранов, по трое вместе, и тянули и протаскивали их сквозь течение...
-- Чужие красноармейцы, совсем незнакомые... Э... э... да... так было... Хорошо помогали... Правду говорит товарищ начальник.
И я смотрю на его соседа, который сейчас встретился с Тахтарбаем взглядом и плюнул на землю.
Перцатти говорит с подъемом. Сидящий претив него--тот, рыхлый, о котором я подумал, что он бай,-- слушает, слушает, клонится вперед; ему лень, он внезапно разевает рот и громогласным, протяжным зевком перекрывает голос Перцатти. Зевок, а за ним другой, еще громче, хриплее и раздражительней. И от этого зевка -- мгновенное, чуть заметное замешательство Перцатти. Но никто не смеется, никто не обернулся на этот зевок. Он не замечен кочевниками. Перцатти говорит дальше:
-- Советская власть не будет мстить никому за все происшедшее. Советская власть не хочет войны. Если бы она хотела войны, она прислала бы сюда хоть тысячу, хоть десять тысяч аскеров, орудия, пулеметы, аэропланы. Но она не делает этого, ни одного отряда она не присылает сюда, и мы не сюда пришли, мы идем мимо, завтра уйдем, и, видите, мы никого не трогаем здесь. Вы, присутствующие здесь, должны это объяснить всем своим родственникам и знакомым, разнесите эту весть по глухим ущельям: узункулак--длинные уши,--у вас есть свой телеграф. Передайте тем, кто был басмачом, кто грабил,--пусть вернут награбленное в Гульчу. Возвращающих награбленное мы арестовывать не будем, пусть не боятся, мы никого не хотим наказывать, мы знаем, что они заблуждались. Донесите эту весть и до курбаши Боабека, пусть он сдастся добровольно. Если сдастся-- он будет наказан, но останется жив, а потом своим трудом может заслужить прощение. Если не сдастся -- все равно будет пойман, и тогда его никто не простит!