4
Мне страшно. Ни столбом ростральным,
ни ступенями при луне,
ведущими к огням спиральным,
ко ртутной и тугой волне,
не заслоняется… при встрече
я, впрочем, все скажу тебе
о новом, о широкоплечем
провинциале и рабе.
Мне хочется домой. Довольно.
Качурин, можно мне домой?
В пампасы молодости вольной,
в техасы, найденные мной.
Я спрашиваю, не пора ли
вернуться к теме тетивы,
к чарующему чапаралю
из "Всадника без головы",
чтоб в Матагордовом Ущелье
заснуть на огненных камнях
с лицом, сухим от акварели,
с пером вороньим в волосах?
1947, Кембридж, Масс.
Neuralgia intercostalis
О, нет, то не ребра
— эта боль, этот ад —
это русские струны
в старой лире болят.
(во время болезни)
Март-апрель 1950
Был день как день
Был день как день. Дремала память. Длилась
холодная и скучная весна.
Внезапно тень на дне зашевелилась —
и поднялась с рыданием со дна.
О чем рыдать? Утешить не умею.
Но как затопала, как затряслась,
как горячо цепляется за шею,
в ужасном мраке на руки просясь.
1951, Итака
Неправильные ямбы
В последний раз лиясь листами
между воздушными перстами
и проходя перед грозой
от зелени уже настойчивой
до серебристости простой,
олива бедная, листва
искусства, плещет, и слова
лелеять бы уже не стоило,
если б не зоркие глаза
и одобрение бродяги,
если б не лилия в овраге,
если б не близкая гроза.
1953, Итака
Какое сделал я дурное дело
Какое сделал я дурное дело,
и я ли развратитель и злодей.
я, заставляющий мечтать мир целый
о бедной девочке моей.
О, знаю я, меня боятся люди,
и жгут таких, как я, за волшебство,
и, как от яда в полом изумруде,
мрут от искусства моего.
Но как забавно, что в конце абзаца,
корректору и веку вопреки,
тень русской ветки будет колебаться
на мраморе моей руки.
27 декабря 1959, Сан-Ремо
С серого севера
С серого севера
вот пришли эти снимки.
Жизнь успела на все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредежь.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти.
Так, бывало, купальщикам
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.
Все, от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово
зеленоватого,
он приносит торжественно.
Вот это Батово.
Вот это Рожествено.
20 декабря 1967, Монтре
Стихотворения, не входившие в прижизненные сборники
Рыцарь
Я в замке. Ночь. Свод сумрачно-дубовый.
Вдоль смутных стен портретов смутный ряд.
Я не один: в углу — средневековый
суровый страж, составленный из лат.
Он в полутьме, как сон убийцы хмурый,
стоял с копьем в закованной руке.
Я расставлял огромные фигуры
при трех свечах на шахматной доске.
И вот огонь угрюмый отсвет кинул
на рыцаря — и видел, слышал я:
он медленно забрало отодвинул,
и звякнула стальная чешуя.
Он подошел тяжелою походкой,
стуча копьем и латами звеня;
сел предо мной и руку поднял четко,
и стал играть, не глядя на меня.
Взор опустив и трепетом объятый,
бессмысленно я пешки выдвигал.
Жемчужные и черные квадраты
крылатый ветр, дохнув, перемешал.
Последнею пожертвовал я пешкой,
шепнул: «сдаюсь», и победитель мой
с какою-то знакомою усмешкой,
привстав, ко мне нагнулся над доской…
Очнулся я. Недвижно рыцарь хмурый
стоит в углу с копьем своим в руке,
и на местах все тридцать две фигуры
передо мной на шахматной доске.
18. 3. 19.
Акрополь
Чей шаг за мной? Чей шелестит виссон?
Кто там поет пред мрамором богини?
Ты, мысль моя. В резней тени колонн
как бы звенят порывы дивных линий.
Я рад всему. Струясь в Эрехтейон,
мне льстит лазурь и моря блеск павлиний;
спускаюсь вниз, и вот запечатлен
в пыли веков мой след, от солнца синий.
Во мглу, во глубь хочу на миг сойти:
там, чудится, по Млечному Пути
былых времен, сквозь сумрак молчаливый
в певучем сне таинственно летишь…
О, как свежа, благоговейна тишь
в святилище, где дышит тень оливы!
1919, Англия
У камина
Ночь. И с тонким чешуйчатым шумом
зацветающие угольки
расправляют в камине угрюмом
огневые свои лепестки.
И гляжу я, виски зажимая,
в золотые глаза угольков,
я гляжу, изумленно внимая
голосам моих первых стихов.
Серафимом незримым согреты,
оживают слова, как цветы:
узнаю понемногу приметы
вдохновившей меня красоты;
воскрешаю я все, что, бывало,
хоть на миг умилило меня:
ствол сосны пламенеющий, алый
на закате июльского дня…
13 марта 1920
* * *
Когда, мечтательно склонившись у дверей,
ночь придает очарованье
печалям жизненным, я чувствую острей
свое ненужное призванье.
Ненужное тебе, рабыня губ моих,
и от тебя его я скрою,
и скрою от друзей, нечистых и пустых,
полузавистливых порою.
Деревья вешние в мерцающих венцах,
улыбка нищего, тень дыма,
тень думы — вижу все; в природе и в сердцах
мне ясно то, что вам незримо.
От счастья плачет ночь, и вся земля в цвету…
Благоговею, вспоминаю,
творю — и этот свет на вашу слепоту
я никогда не променяю!
Кембридж, 12. 5. 20.
* * *
В неволе я, в неволе я, в неволе!
На пыльном подоконнике моем
следы локтей. Передо мною дом
туманится. От несравненной боли
я изнемог… Над крышей, на спине
готического голого уродца,
как белый голубь, дремлет месяц… Мне
так грустно, мне так грустно… С кем бороться
— не знаю. Боже. И кому помочь
— не знаю тоже… Льется, льется ночь
(о, как ты, ласковая, одинока!);
два голоса несутся издалека;
туман луны стекает по стенам;
влюбленных двое обнялись в тумане…
Да, о таких рассказывают нам
шарманки выцветших воспоминаний
и шелестящие сердца старинных книг.
Влюбленные. В мой переулок узкий
они вошли. Мне кажется на миг,
что тихо говорят они по-русски.
Кембридж, 31. 5. 20.
Так будет
С собакою седой, которая когда-то,
смеясь по-своему, глядела мне в глаза,
ты выйдешь ввечеру, и месяц, как слеза,
прольется на цветы последние заката.
Над книжкой, в полутьме блеснувшей белизной,
склони ты голову, склони воспоминанья,
прими, пойми стихи, задуманные мной
на дальней пристани в ночь звездную изгнанья.
Ты будешь тосковать, угадывая, чья
лепечущая тень печалила поэта.
Ты вспомнишь свежие и сладостные лета,
золотоствольный лес и встречи у ручья.
И улыбнешься ты загадочно, и сядешь
на мшистую скамью в лесу на склоне дня,
и светлой веткою черемухи погладишь
собаку старую, забывшую меня.
Кембридж, 11. 6. 20.
Панихида
Сколько могил,
сколько могил,
ты — жестока, Россия!
Родина, родина, мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные.
Хватит ли сил?
Хватит ли сил?
Ты давно ведь ослепла.
В сумрачной церкви поют и рыдают.
Нищие, сгорбясь у входа, тебя называют
облаком черного пепла.
Капает воск,
капает воск.
И на пальцах твердеет.
Стонет старик пред иконою смуглой.
Глухо молитву поют; звук тяжелый и круглый
катится, медлит, немеет…
Капает воск,
капает воск,
как слеза за слезою.
Плещет кадило пред мертвым, пред гробом.
Родина, родина! Ты исполинским сугробом
встала во мгле надо мною.
Мрак обступил,
мрак обступил…
Неужели возможно
верить еще? Да, мы верим, мы верим
и оскорбленной мечтою грядущее мерим…
Верим, но сердце — тревожно.
Сколько могил,
сколько могил,
ты — жестока, Россия!
Слышишь ли, видишь ли? Мы с упованьем,
сирые, верные, греем последним дыханьем
ноги твои ледяные…
<1920>