1940
«Ты мне о том не говори…»
Ты мне о том не говори —
Я это слышал, слышал, слышал…
Ты лучше встань да отвори
Окно,
Ты слышишь, как по крышам
Ползут лавинами дожди…
1937
Был долог бабий блуд на сеновале.
Пока чернело небо без стрижей, —
ворочались, потели, целовали
в тупые переносицы мужей.
А мужики лежали как пласты, —
дневная ноша плечи им растёрла.
Тяжёлые нательные кресты,
как тараканы, выбились на горло.
Сквозь крышу шёл густой полынный запах,
и прежде чем отдаться вдоволь сну,
не торопясь, кузнец в тяжёлых лапах
сжимал и тешил глупую жену.
Так мнёт горшечник розовую глину,
склонясь над ней, как древний ворожей.
Так парни тащат за полночь к овину
бесстыжих хуторянок от мужей.
…Дорога шла вразвалку от села
за рожь, в кусты, в душистые осины.
Там девка парня статного вела,
в глаза глядела, за виски брала
и рассказать о звёздах не просила.
А ночь кружила их заросшей сечей,
глухим оврагом, спутанной травой —
в такую ночь нельзя было не лечь им
вблизи берёзы старой и кривой.
А что услышишь в тишь такую:
то ли влага бьёт в суку?
То ль тетерева токуют
в ночь такую на току?..[6]
В таверне дым, в кармане ни флорина.
Рембрандт ногтями стукает о стол,
Любуясь переливами графина,
Косым лучом, упавшим на подол
Красотки местной. Пиво на исходе.
Матросы просят рома, ну, а ром
Теперь у бургомистров только в моде,
А моряки привыкли пить ведром.
Они сидят, нахохлившись, сутулясь,
В своём углу и вспоминают вслух
Вакханок с амстердамских улиц,
Пустых жеманниц, безыскусных шлюх.
А старый штурман, отойдя к окошку,
Едва держась, как будто невзначай,
Красотке, несшей на подносе чай,
Жмёт с вожделеньем пухленькую ножку.
Глухой маньяк, желающий не меньше,
Чем этот штурман, в давке, на лету
За полфлорина амстердамских женщин
Ловить, как птиц, порхающих в порту,
Глядит, трезвея, зло на моряка…
Меж тем Рембрандт, взобравшись на подмостки,
Двумя-тремя штрихами с маньяка
Сухим огрызком делает наброски.
Потом идёт. Теперь проспаться где бы?
Уснув, как грузчик, видит на заре
Матросами заплёванное небо
И слышит грусть шарманки во дворе.
1939
Д. Цуп. Интерьер
«Всё к лучшему. Когда прошла гроза…»
Всё к лучшему. Когда прошла гроза,
Когда я в сотый раз тебе покаюсь,
Мне не страшны ни плечи, ни глаза,
Я даже губ твоих не опасаюсь.
Начнёшь злословить? Пригрозишь отравой?
Про нашу быль расскажешь людям ложь?
Иль пронесёшь за мной худую славу
И подлецом последним назовёшь?
Мне кажется, что не пройдёт и года,
Как в сумерки придёшь ко мне опять
Зачем-то долго медлить у комода
И пепельницей в зеркало бросать.
Почто даётся буйство милым людям?
Когда пройдёт оно и, наконец,
Мы всё поймём и больше бить не будем
Ни пепельниц, ни стёкол, ни сердец?
1940
Как я любил, о том расскажут после.
Но ведь искусство жить совсем не в том,
Чтоб ловко, мать, уметь казаться взрослым
И женщину любить с красивым ртом.
Всё это было и давно минуло.
Любовь коверкала, ломала, жгла
И — кончилось. И наша Мариула
С бродячими цыганами ушла.
Нам песни петь, а ей сквозь снег и слякоть
Водить медведя на цепи, навзрыд
Кричать в лицо прохожим, но не плакать,
Мир и от слёз не вздрогнет, устоит.
Я представлял Отелло в провинциальном театре,
И местные жители, которым было всё в диковинку,
Вплоть до жёлтой рампы, сходили с ума
от моей игры.
Возможно, это было искренно.
Но мне больше нравился
Бюст той женщины, которая
от имени местных театралов
Принесла мне на сцену цветы.
Я уже тогда знал, что умею нравиться
полным женщинам,
И вёл себя вызывающе, а женщины любят грубость.
Жизнь всегда опасна, и особенно
для людей с темпераментом.
В лучшие годы моей славы, когда меня
Уже приглашали в одну столичную труппу,
Я влюбился в актрису, которая играла Эмилию,
Верную служанку Дездемоны.
Из-за неё я отказался от приглашения
в столичную труппу,
И шёл, кажется, сотый спектакль,
Когда проклятый мавр, оставив Дездемону,
Погнался за Эмилией,
и пальцы его крепкой руки
Легли на горло неверной жены Яго.
Здесь зрители вмешались в пьесу
И унесли Эмилию мою… Она жива ещё,
Лишь горло чуть помято да
Голос хриплый выдаёт её.
После этого я не видел больше сцены,
И моими новыми зрителями,
Правда, не всегда внимательными,
Стали мои сотоварищи
по больнице душевнобольных.
Да простит мне старик Шекспир,
Что я нарушил действие великой
Правдивейшей трагедии земли!
1940
Б. Лукин. Улица
Пусть люди думают, что я трамвая жду,
В конце концов, кому какое дело,
Что девушка сидит в шестом ряду
И равнодушно слушает «Отелло».
От жёлтой рампы люди сатанеют.
Кто может девушке напомнить там,
Что целый год ищу её, за нею,
Как этот мавр, гоняясь по пятам.
Когда актёры позабыли роли
И — нет игры, осталась лишь душа,
Партер затих, закрыл глаза от боли
И оставался дальше, не дыша.
Как передать то содроганье зала,
Когда не вскрикнуть было бы нельзя.
Одна она с достоинством зевала,
Глазами вверх на занавес скользя.
Ей не понять Шекспира и меня!
Вот крылья смерть над сценой распростёрла.
И, Кассио с дороги устраня,
Кровавый мавр берёт жену за горло.
Сейчас в железы закуют его,
Простится он со славой генерала,
А девушка глядела на него
И ничего в игре не понимала.
Когда ж конец трагедии? Я снова
К дверям театра ждать её иду.
И там стою до полчаса второго.
А люди думают, что я трамвая жду.
1939
«Я лирикой пропах, как табаком…»
Я лирикой пропах, как табаком,
и знаю — до последнего дыханья
просить её я буду под окном,
как нищий просит подаянья.
Мне надо б только: сумрак капал,
и у рассвета на краю
ночь, словно зверь большой,
на лапы
бросала голову свою…
1938
Прохожий,
У ног твоих могила неизвестного поэта,
К концу жизни он был в долгах,
Как в веснушках.
Его сосед — неутомимый весельчак,
Был почти что единственным читателем
его прекрасных стихов.
В них было много девушек и женщин, и от них,
страдающих подагрой,
Шёл винный запах.
Многие усмотрели в этом
Пример безнравственности и давно всем надоевшей
богемы.
Какой-то местный журналист, уважающий
Из поэтов одного лишь Клопштока,
Написал о них негодную статейку.
Отсюда всё пошло:
Поэта осмеяли, и нередко,
Когда он проходил у светлых окон,
Ему на голову падали помои и безобидная
Цыплячья кожа апельсинов.
Но он продолжал жить...
Он знал женщин,
Увидев которых,
Мужчины в волнении роняли из рук трости.
На женщин ушла вся сила, молодость и деньги.
Умер он, подымаясь по лестнице на свой
четвёртый этаж, —
Любил высоту старина и никогда не пользовался лифтом,
Хотел, чтоб смерть его застала у высот.
1940