СОБАКОГЛАВЫЙ («Старинная керамика — амфора…»)[162]
Старинная керамика — амфора
С изображением святого Христофора:
В шерсти, с когтьми и с головою пса —
Угодника избрали небеса.
Сказал Господь: возьму себе урода.
Пусть жалкая послужит мне природа,
Пусть знают все — и зверь, и раб, и тать,
Что Бог везде умеет расцветать.
Я злак души взращу, как огородник,
И будет в сумрачном страшилище — угодник.
Но плакался, приявший приговор,
Собакоглавый инок Христофор.
Слезу отер и шел путем Господним,
И был посмешищем в упрямом дне сегоднем,
Чтоб за тоски глаза изъевший дым
Не тлеть в веках и нам сиять — святым.
В СЕБЕ(«Проповедую строгую школу…»)[163]
Проповедую строгую школу
На отроге угрюмо-гористом,
И дикарь, отрыгая юколу,
Называет меня футуристом.
Прибежит гимназист и похвалит,
На зрачки опуская ресницы,
Но со мной не скучает едва ли,
Посидит и спешит извиниться.
Быть бы женщиной, плакать сугубо,
Но какая же я Ниобея?
И кусаешь язвящие губы;
Словно вещь, замурован в себе я,
И кажусь дискоболовым диском,
И не знаю, не чую, не чаю,
И о вас, удивительно близком,
С декабря утомленно скучаю.
ДЕВКА(«Изогнутая, выпячив бедро…»)[164]
Изогнутая, выпячив бедро
И шлепая подошвами босыми,
Тяжелое помойное ведро
Несет легко ступеньками косыми.
Подоткнутою юбкой обнажив
Изгибы икр, достойных строгой лепки,
Сошла во двор. Меж шлюх и сторожих
Уже звенит задорно голос крепкий.
И встречному швырнет она успех,
Со спелых губ скользнувший, как гостинец
Велев сравнить с закутанными в мех
В фойэ, в садах и номерах гостиниц.
И думаю, читая тридцать строк,
Накривленных измотанной эстеткой,
Что мужики, толкая в потный бок,
Зовут ее, веселую, — конфеткой.
Чтоб не сливались небо и вода —
Зеленый мыс легко повис меж ними,
И облаков сквозные невода
Ловили солнце всё неутомимей.
Но солнце жгло их розовую ткань
(Крутясь, горело дыма волоконце),
И вот уже над всем простерло длань
Жестоко торжествующее солнце.
Как женщина, отдав себя, земля
Спала, несясь на дымной гриве зноя,
А в голубом, холсты не шевеля,
Чернел корабль и был — ковчегом Ноя.
На небо намазана зелень,
И свежий сочится мазок…
Идущей с востока грозе — лень
Тащить громыхнувший возок.
А небо густое, как краска,
Как море, которое — там!
Над далью лиловая ряска
Ушедших к Господним местам.
Склоняется солнце на запад,
Могущество зноя излив,
И лодка — с утеса — как лапоть,
Заброшенный в синий залив.
Прямая серая доска —
Как неуклюж шаланды парус!..
Пусть, набежав издалека,
Его взъерошит ветра ярость.
Угрюмо-серый тихоход
Плывет в коммерческую пристань.
Разрушь тоскливый обиход:
Гори в грозе и в ветре выстань!
И холст, упавший как доска,
Пусть напряжется крутогрудо.
Пусть будет гибель, смерть пускай,
Но пусть и в смерти грянет чудо.
Метлой волны хрустящий берег вымыт.
Простор воды лукаво бирюзов.
Здесь чуждый мне и беспокойный климат,
Здесь в стон гагар вплетен томящий зов.
А горизонт — он выгоренно-дымчат —
Как ветхих ряс тепло шуршащий шелк…
Мой взгляд грустнел, в нем растворялось «нынче»,
К далекому парящий дух ушел.
Я ковш мечты. Из глубины зачерпнут
Моей томящей творческой тоской, —
И смерть моя, безглазо-желтый череп,
И ты, мой сон, мой самоцвет морской.
Даль дымчата, а облаков каемка
Оправлена по краю в серебро.
Морская ширь звенит под зноем емко,
Раскалено гранитное ребро.
А ты со мной. Ты белая, ты рядом,
Но я лица к тебе не обращу:
Ты заскользишь по зазвеневшим грядам,
Ты ускользнешь по синему хрящу.
Но ты моя. И дуновенье бриза,
И плач волны, разбитой на мысу, —
Всё это так, всё это только риза,
В которой я, любя, тебя несу.
Голубые и синие полосы
Нынче море запутали в сеть,
Протянулись ветровые волосы
И до вечера будут висеть.
И на парусе, косо поставленном,
На ладье, потерявшей весло, —
Не меня ли к безумцам прославленным
С горизонта в лазурь унесло.
ОСВИСТАННЫЙ ПОЭТ («Грехи отцов и прадедов грехи…»)[166]
Грехи отцов и прадедов грехи —
Вот груз тоски на точках нервных клеток.
И этот груз, кладя и так, и этак,
Я на плечах тащу через стихи.
И думаю, взглянувши на верхи
Иных вершин, где горный воздух редок:
Не лучше ли возить в санях соседок,
Укрывши их в медвежий мех дохи.
Мне говорят: «Как хорошо у вас!»
Киваю в такт и думаю покуда:
Отец любил с аи сухарный квас
И выжимал легко четыре пуда.
А я угрюм, тосклив и нездоров,
Я — малокровный выжиматель строф.
НА БЛЮДЦЕ («Облезлый бес, поджав копытца…»)[167]
Облезлый бес, поджав копытца,
Опять острит зловещий смех:
— На блюдце дна не уместится
Ни взор, ни радость, ни успех.
В ступе толпы под хрип и топот
В песок былое истолки.
Не скучно ль, сидя рядом, штопать
Надежд протертые чулки?
И понимаешь, бытом сужен
Любой восторг в больной изъян,
А человек тебе не нужен,
Ты — путник в стане обезьян.
Глядишь на цепкие гримасы
Улыбок, жестов, слов и дел,
И тонет в океане массы
Судьбой подчеркнутый удел.
Живешь, слова цепляя в ритмы,
Точа немую зоркость глаз.
Как иступляющую бритву,
Которая на грудь легла.
А голос всё звончей и льдинче,
И повторишь который раз
В ночной пробег пропетый нынче
Свой крошечный Экклезиаст.
СЛУЧАЙ («Вас одевает Ворт или Пакэн?..»)[168]
Вас одевает Ворт или Пакэн?
(Я ничего не понимаю в этом.)
И в сумрачном кафе-америкэн
Для стильности встречались вы с поэтом.
Жонглируя, как опытный артист,
Покорно дрессированным талантом,
Он свой весьма дешевый аметист
Показывал сверкальным бриллиантом.
Но, умная, вы видели насквозь
И скрытое под шелком полумаски,
Ленивое славянское «авось»,
Кололи колко острые гримаски.
И вдруг в гостиных заворчало «вор!»
Над узелком испытанной развязки,
И щупальцы склонявший осьминог
Был ранен жестом смелой буржуазки.
ДОСТОЕВСКИЙ («В углах души шуршит немало змей…»)[169]
В углах души шуршит немало змей,
От тонких жал в какую щель забиться?
Но Бог сказал: «Страдай, ищи… сумей
Найти меж них орла и голубицу».
Вот — Идиот. Не мудр ли он, когда,
Подняв свой страх, стоит, тоской пылая?
Но обрекла на страшные года
Свой бледный бред мятежная Аглая.
Вот «пьяненький»… И он в луче небес,
В щетине щек свою слезу размазав,
Но яростен, когда терзает бес,
Логически-безумный Карамазов.
Все близкие… Идут, идут, идут
По русской окровавленной дороге.
И между них, как злой и мертвый Дух, —
Опустошенный сумрачный Ставрогин.
И умер ты, и прожил жизнь, ища,
И видел мрак и свет невыносимый:
То нигилист глядел из-под плаща,
То в истину поверивший Зосима.
Люблю тебя, измученный пророк,
Ты то горел, то гас, то сердце застил,
И всё ж ты пел (хотя бы между строк)
О нежности, о жалости, о счастье.
ЕВРЕЙКА («В вас — вечное. Вы знали Вавилон…»)[170]