«Со мною музыка…»
Со мною музыка какой-то странный фокус учиняет.
Из всей подвижной и звучащей плоти,
Чья жизнь не дело циферблатных измерений,
Что зиждется на первой и последней ноте,
А в середине — то, что Бог дал, не движеньем,
И не намереньем уже не изменить и звука,
И в голову приходит мысль, что будто
Лишь звуками писалась книга Судеб,
Так вот, изо всего, что мило слуху
Один лишь голос ухо выбирает.
Не то, что недоступны вертикали,
И слух мой стал ущербнее едва ли
Но выбираю тот один затем я,
Что меньше одного — лишь тишина,
Достойная партнерша многотемья.
И с голосом одним — она одна.
Не пишутся мне строки лишь о том,
Что просыпаюсь в отзвуках органа,
Что на небе за тоненьким стеклом
Маршруты чертят птичьи караваны;
И не о том, что время на дворе
Накатывает тысячами молний,
А на ветвях деревьев и коре
Живое затаенное безмолвье;
И не о том, что всею суммой лет
Вселяюсь я в родительскую кожу,
И даже не о том, что кожи нет –
Я не о том пишу. Об этом — позже.
Я не о том, я не о том…
О том, что птицы улетают косяком.
Как раз туда летят, куда лететь им должно.
Вчера я побывала в цирке.
Чудак в костюме клоунском
Ходил по воздуху, по воздуху.
(А по чему еще?)
И детвора вопила что есть мочи:
“Эй, клоун, потанцуй-ка нам еще”
И клоун приседал и строил рожи,
Подпрыгивал, как в детсве, на матраце
И кувыркался, как домашний кот,
И поцелуи слал по воздуху, по воздуху
(А по чему еще?)
И белый круг из света, как луна
На небе цирковом служил приманкой,
Сейчас — вот-вот — вниз головой,
По краешку, по воздуху, по воздуху,
(А по чему еще?)
И пестрые тарелки вкруг него
Кружились, будто карусели в мае.
И две улыбки на его лице:
Одна, что нарисована. Другая –
другая и на нем, и не на нем,
А где-то надо лбом и рядом,
За клоуном летает, словно тень
По воздуху, по воздуху.
(А по чему еще?)
И вдруг раздался крик:
“Подлог, подлог! Он ходит по канату!
Мошеник он и плут, я видел сам,
Я требую возврата!”
И головы все повернулись вдруг
К тому, кто выкрикнул все это.
А он такой –
(я расскажу, как рассказал бы прокричатель).
А он такой — не то чтобы худой.
А он такой — не то, чтобы ужасный.
А он такой — совсем-совсем нормальный.
Совсем нормальный клоунонелюб.
Все зашумело и зашевелилось.
И музыка умолкла.
Ну, а Клоун –
А Клоун замер, растопырив руки,
И вместо двух улыбок — лишь одна.
Второй, как не было. И сразу
Всем стало ясно: в воздухе грустнеет
(Конечно, в воздухе, а где еще?)
И клоун вдруг исчез. И стало скучно,
Как если бы перегорела лампа.
Пришла домой. Гляжу: на горизонте
Мой грустный клоун, распластавши руки,
Висит под небом, в воздухе повис.
И тихо-тихо так глядит сквозь капли,
Глядит — и все.
А дождь все не проходит.
С тех пор уж миновало больше суток,
А может, больше года — не припомню.
Но знаю: если дождь стучится в окна,
То значит где-то близко ходит клоун.
И стоит только бросить взгляд на небо,
Как тотчас вы увидете его.
Колпак его — особая примета –
Случайно зацепился в мокрых ветках.
И клоун с непокрытой головою
По воздуху, по воздуху…
А по чему еще?
Мне очень повезло: в окне напротив
Не гаснет свет до самого утра,
И кто-то там не спит, и кто-то бродит,
И с кем-то уж затеяна игра
Бессонницы — злорадной хитрой бабы,
Что косится из темного угла.
Окно напротив: как ему я рада.
Оно сражается с бессоньем, чтобы мгла
Учтиво стала рамой для квадрата –
Не вовремя затеянный азарт
(Я это уже видела когда-то,
Но это был совсем иной квадрат).
Я чувствую природу лицедейства
В движеньях силуэта за окном.
Пространство, вдруг овеянное детством,
Иным заговорило языком.
И напрягается аккорд беззвучий
В театре неопознанных теней
И свет играет в глубине излучин,
И он сегодня тоже лицедей.
Окно напротив нынче светит ярко,
Как во Вселенной первое окно.
Я выключила свет — и вдруг догадка:
Окно лишь отраженье моего.
Лев Ленчик
В глубине излучин…
Мир искусства был предопределен для нее самим фактом рождения. Ей не нужно было выбирать. Ей не нужно было постигать его как нечто непонятное или чужое, которое приходит с возрастом и образованием. Музыкой, живописью, поэзией окрашены все ощущения ее детства, ими же пронизаны ее нынешнее миропонимание, особенности восприятия, отношения с людьми, весь склад ее души и жизни. И самое поразительное — по крайней мере, для меня, — что, несмотря на всю эту ауру высокой эстетики, которая выпала на ее долю, ей не только чуждо высокомерие бомонда — она вся в мельчайших проявлениях доброты, быта, в неподдельной открытости к людям, в неутолимой жажде общения и дружества.
Все это, естественно, стало стилеобразующими свойствами ее творчества. И в стихе, и в прозе.
Будучи профессиональным музыкантом и знатоком музыки, будучи совершенно поглощенной живописью, очевидно, от необыкновенной близости к своему отцу-художнику, она, как бы, слышит краску и видит звук. И на этой двуединой ритмической гамме зиждется вся система ее образной интуиции, мышления и выдумки. Разумеется, это отнюдь не означает, что ее тема ограничена исключительно искусством или людьми искусства. Вовсе нет. Но любой предмет под ее пером, даже самый мелкий и заурядный, никак с искусством не связанный, обнаруживает себя в качестве тончайшей материи аккорда и пластики.
Для примера возьмем стихотворение "Окно напротив". О чем оно? О бессоннице одинокого человека, который вдруг обнаружил, что он не один, что в окне напротив то же кто-то не спит, а потом это оказывается иллюзией, потому что никакого "окна напротив" нет, а есть лишь отражение в ночной мгле твоего собственного. Но посмотрите, как это делается. Первые пять строчек — попросту рисованная картинка, пластика теней, сцена из балета с Бессонницей — зловредной хитрой бабой — в главной роли. Обратите внимание на образ квадрата, в который спроецированы вдруг и пространство детства, и "во вселенной первое окно", и откуда не возьмись "аккорд беззвучий".
Могут ли беззвучия звучать? Ну, конечно, могут. Они звучат в этой пластике, в этом лицедействе безмолвной ночи, в этом вселенском детстве, в котором человеку, при всем его умении радоваться малейшей удаче, так неуютно и горестно, и ничего другого не остается, как постигать себя и мир в игре, на хрупкой грани между иллюзией и реальностью.
Я чувствую природу лицедейства
в движеньях силуэта за окном.
Думаю, что эти слова можно было б смело воспринять как стилистическое кредо поэта, если бы не два, по меньшей мере, обстоятельства. Во-первых, ей не свойственна отвлеченность прямых деклараций и нормативной заданности. Во-вторых, воплощение глубинных пластов игры и жизни происходит у нее не только и не столько в движеньях внешнего физического мира ("за окном"), сколько — в движеньях "силуэта" внутри самого слова, на пути его метафорических преображений, в лицедействе его оттенков, звуковых и смысловых перекличек:
Досадую на воздух и на пыль,
В которые гляжу, проскальзывая мимо,
Как множественный жест невидящего мима
У небыли одалживает быль.
Конечно, мое поползновение логикой разъять образ, в особенности, столь трепетный, скользящий, переливающийся всеми, притом едва обозначенными, гранями значений, по строгим меркам, ни очень корректно. Но других средств в разговорe о поэзии, пока не придумано. И, кроме того, не у многих лириков нашего зарубежья можно встретить такую прозрачность метафорического ряда, такое чувство "неслиянности и нераздельности" (А. Блок) слова и вещи, формы и значения, как у Алины Литинской, причем все это не формальных упражнений ради, а в поисках ответов на коренные вопросы нашего замечательного обетования.
Говорят, что уровень познается в сравнении. Попытайтесь сравнить известные стихи Цветаевой "Вот опять окно, где опять не спят" с "Окном напротив" — это будет посильнее всех моих доводов.