и что потери не поймешь.
«Мне говорила красивая женщина…»
Мне говорила красивая женщина:
«Я не грущу, не ропщу.
Все, точно в шахматах, строго расчерчено,
и ничего не хочу.
В памяти – отблеск далекого пламени:
детство, дороги, костры…
Не изменить этих праведных, правильных
правил старинной игры!
Все же запутано, все же стреножено —
черточка в чертеже, —
жду я чего-то светло и встревоженно,
и безнадежно уже.
Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею
жизнь на себе испытать…
Всё репетиции, всё репетиции,
ну а когда же спектакль?!»
…Что я могла ей ответить на это?
Было в вопросе больше ответа,
чем все, что знаю пока.
Сузились, словно от яркого света,
два моих темных зрачка.
«Есть женщинам иным, о чем грустить…»
Есть женщинам иным, о чем грустить,
при всей заметной их судеб несхожести:
и надо бы простить, да не простить
ни черствости мужской, ни толстокожести.
И женщина живет, беду тая,
с душой усталой, медленно сгорающей.
А рядом – муж, не вышедший в мужья,
и дети – настоящие товарищи…
«Какая нелепая женщина!..»
Какая нелепая женщина!
Одною работой жива.
Ни капли в ней тайного, вещего,
нет женственного естества.
Походкой, прической, одеждою
похожа скорей на мужчин.
Где – слабое, нежно-мятежное?
Очки. Сеть суровых морщин.
Не хочет она или ленится,
а может, ей все ни к чему.
Читает какие-то лекции.
Встречают ее по уму.
И что-то в том есть безнадежное!
…А мы разве лучше живем,
когда со своими одежками
все ленточки финишей рвем?
И – первыми будем иль третьими,
других оттеснив и забив,
но как по одежке нас встретили,
вот так и проводят, забыв.
Заходит соседка немодная,
и зависти я не уйму
к тому, чем счастливо измотана,
к повадке ее и уму.
И мы говорим с ней о Маркесе,
о Бунине и о Леже…
И бремя страстей парикмахерских
не давит на плечи уже.
«Женщина ребёнка родила…»
Женщина ребёнка родила.
Ну, дела! И не моргнула глазом.
Вот она разверста и светла
и открыта разом всем заразам.
Там, где был младенец, – пустота.
И тихонько, смутно беспокоясь,
чувствует, как полые места
заполняет беспредельный космос.
И пускай не навсегда, не всласть,
нам дано всей плотью нашей бренной
вдруг узнать таинственную связь
с вечною и чуждою вселенной…
«Я так тебя люблю издалека…»
Я так тебя люблю издалека,
на континенте, противоположном
родной стране, где тоже нелегка
была любовь с тоской о невозможном.
Я так тебя издалека люблю,
не чувствую ни чуждым, ни ушедшим,
что кажется, я шар земной пробью
насквозь биеньем сердца сумасшедшим!
В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.
В нас человек взвывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
Парадокс!
Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.
Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.
И негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?
Захлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы…
Но под ногами – битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.
Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим…
Рим, Вечный город, жив.
«Приезжаю из командировки…»
Приезжаю из командировки
в чем-то новом, как в татуировке,
вся из завтра, вся издалека.
До былого дня в его заботе
дела нет моей клейменой плоти,
и прозрачен дух, и жизнь легка.
Я вернулась, как корабль с орбиты,
я не помню мелкие обиды.
Друг завороженно и светло
на меня, что ввысь еще несется,
смотрит, будто на затменье солнца,
как сквозь закопченное стекло.
Как остаться в нашей гуще, чаще
этой занебесною, парящей,
недоступной дикому копью?
Как сквозь чад и ад молвы дотошной
пронести, не расплескав, в ладошках
хрупкую, как жизнь, любовь мою?
Тщетное, смешное упованье!
Мне звонят из места пребыванья:
«Как полет? От всех большой привет.
Помидоры, значит, не помяли?
И цветочки наши не повяли…
Встретимся, конечно, тесен свет!..»
Я смотрю и вижу, что, похоже,
блекнут иероглифы на коже.
Друг, очнувшись, – про дела, дела…
И во все, что – смерть, восторг и сказка,
лезет телефонная развязка.
И молчат мои колокола.
По запаху море ищу.
Жара! Не Колобжег – Карибы!
По запаху счастья грущу,
а пахнет водою и рыбой.
О, вечная женская блажь,
тоскою темнящая душу:
вся жизнь – только фон и пейзаж,
а кто-то – туман и мираж,
но нужен – один! – до удушья.
Зачем мое сердце болит?
Когда, наконец, перестанет?!
Давно уже опыт велит
акценты любви переставить.
Люблю этот город чужой,
хожу по нему невидимкой.
Он медленный и небольшой,
с его прибалтийской душой
смурная, моя, – невредима.
Люблю – без тебя, без тебя!
Лишь так вырвусь, выживу, справлюсь
лишь так, не стелясь, не глупя,
себе и кому-то понравлюсь.
Сама одобряла разбой,
хотя открывалось уже мне:
беда – быть победы рабой,
но – ужас! – рабой пораженья.
На что ты меня осудил?
И все же есть выход: всецело
признаю, что ты победил
строптивые душу и тело.
Но, значит, – еще молода,
и жизнь до конца не пропета,
и, может быть, эта беда
совсем не беда, а победа!
…По запаху счастья грущу,
вздыхаю совсем не от горя,
у берега счастья ищу,
у этого вечного моря.
А сердце спокойно уже,
его больше грусть не корежит.
И капельку счастья душе
безмолвно подарит Колобжег…
Я рада, что я улетаю
из ночи в рождение дня
и маленьким облаком таю
для нас: для тебя и меня.
Устала душа от нагрузок,
от родины больно душе,
и я для пейзажей нерусских
почти что готова уже.
Тебе оставляю я снова
бесправную правду: люблю,
и это тяжелое слово
твоими губами ловлю.
Глагол, ненасытно ловимый,
летит к одному за двоих.
Губам твоим больно, любимый,
как пусто моим без твоих.
Нас все поделило неравно,
а надо остаться людьми,
и поздно уже или рано
решать уравненье любви.
Лукавый вопрос без ответа,
который решить не дано:
раздельность взаимная эта
и эта слиянность в одно.
И бегство мое непростое —
не меньше, чем встреча, для нас.
Кромсай же мотором просторы,
двадцатого века Пегас.
И нет ни обиды, ни гнева,
коль нет снисхожденья рабе,
коль все же лежит через небо
и к родине путь, и к себе.
Нет личной жизни,
от прочих отличной,
личной,
первичной…
Ах, аналитики – все о политике!
Нет жизни личной.
Сердце не тянет,
быть уже хочет
просто копилкой.
И не заглянет
кто-то с цветочком
или с бутылкой.
Нет личной жизни!
Больше не светит
в мощном и малом.
Нет личной жизни.
А у соседей —
прямо навалом!
Я их, должно быть, возненавижу.
Озноб по коже!
Я поцелуи сквозь стену слышу.
Но всхлипы – тоже…
Стала ученей
и защищенней
в мире фальшивом.
Может, и черт с ней,
пустой, никчемной
личною жизнью?!
Но все клокочет,
закатам прочит,
чем стать могли бы.
Ведь поцелуи
все-таки громче
звучат, чем всхлипы!
Нет личной жизни.
Вкус потеряла
к цели движенья.
Нет личной жизни!
Смотрю сериалы…
Жду продолженья.
«Хочу сказать, как я тебя люблю…»
Хочу сказать, как я тебя люблю,
как все еще люблю, забыть не в силах, —
в восторге и в слезах невыносимых,
люблю – как боль смертельную терплю.
Хочу сказать – но все в себе крушу.
Хочу – лишь благодарно, без укора! —
но слово – приговор. Я приговора