Далее события развивались так. В нижний буфет вошел Вознесенский. Я сказал ему, что там в углу за столиком сидит Бродский.
— Поехали ко мне, — сказал Андрей Андреевич.
Я передал его предложение. Бродский молчал.
— Мы идем на сценарные курсы, там в два «Мальтийский сокол» Джона Хьюстона.
— А, по роману Дэшела Хэммета! Я видел.
— Ну и что, — сказал я, — всегда интересно посмотреть дважды. Там замечательные актеры — Хэмфри Богарт и Мэри Астор, да к тому же история фигурки золотого сокола, начиненной бриллиантами, — я знал сюжет фильма от Авербаха.
Бродский не пошел и на «Мальтийского сокола».
— Тебе не интересно? — спросил я.
— Вот ты послушай, что интересно. Пока ты глазел на этих идиотских кукол, я заехал на Речной вокзал. Ну, там по одному делу. Час ночи. Где ночевать? Она постелила. А мать ее работает врачом на «Скорой помощи». И в эту ночь она дежурила. Случайно ехала мимо своего дома, зашла проведать дочь. Ну, со своим ключом, естественно. Я слышу — открывается дверь. Что делать? Я — с головой под одеяло. Может, пронесет. Мама садится на край кровати. Дочь говорит: «Мама, я себя плохо чувствую. Только что заснула. Не буди меня, пожалуйста». А мама гладит одеяло. Нежная мама. Но выходит так, что через одеяло она гладит меня. Я закусил простынь, чтобы не засмеяться. Дочь совсем сникла. Мама вдруг все поняла. Открывает такой медицинский чемоданчик и достает шприц. Кипятит его. Ломает ампулу. Тут уж я испугался. Но мама делает укол себе. «Ты меня доведешь до инфаркта», — говорит она и уходит. Боже, я хохотал до утра.
— Я опоздаю на «Мальтийского сокола», — сказал я Бродскому.
— Привет Хэмфри Богарту, — откликнулся он. — Помнишь, как в «Судьбе солдата» его убивают через дверь?
— Ну, да, Джеймс Кегни, — говорю я.
— Вот это парень, — говорит Бродский. — «Есть у тучки нежная изнанка».
— Я опоздаю, — повторил я.
— А я не опоздаю, — отвечает Иосиф. — Кстати, ваш ЦДЛ такое г.
Я возразил:
— Ты же был здесь всего полтора часа.
— Более чем достаточно.
— Я все-таки еще раз позвоню Ярмушу.
— Как хочешь, — сказал Иосиф, — Ярмушу так Ярмушу. Сегодня мама не дежурит.
И я пошел смотреть «Мальтийского сокола». (Мою поэму «Мальтийский сокол» можно прочесть в этой книге). Ночевал я у себя на Мясницкой. А утром Ярмуш увез Бродского в больницу Кащенко.
— Отчетливая шизофрения, — сказали в приемном покое.
Я снова позвонил Ярмушу.
— Он в хорошем отделении, — сказал Миша, — посетить его можешь в воскресенье. Возьми фруктов и книгу. Он тебя об этом просит.
В субботу из Ленинграда приехала моя жена, та самая, чья комната была на Мясницкой. Я взял из ее библиотеки Баратынского, мы поехали навестить Иосифа.
Свидания происходили в отдельной комнате с пейзажами Подмосковья на стенах. Стояли обшарпанные диваны, табуретки. Было много посетителей. Родные приехали с судками, кормили своих больных. Вышел Бродский, в серой больничной пижаме, подпоясанный веревкой. Фрукты сразу же подарил санитарке. При виде тома Баратынского восторженно поднял большой палец. Уселся. Закурил. Ему сделали замечание. Он докурил до конца. Замечания не повторили.
— Заберите меня отсюда, — сказал он. — В палате настоящие сумасшедшие. Именно здесь можно сойти с ума. Сделайте это немедленно.
— Но сегодня воскресенье, — сказала жена.
— Немедленно, — повторил Бродский.
Я пошел к дежурному врачу.
— Это невозможно, — сказал он. — Ему нужно отдохнуть, подлечиться. У нас приличные условия. Я думаю, месяц он здесь проторчит. Кстати, у нас ежедневные прогулки по территории. Ему полезно дышать свежим воздухом.
— В воскресенье не выписывают, — сказал я Бродскому.
— Завтра — последний срок, — ответил он.
Мы вышли с женой на улицу.
— Что делать? — спросила она. — Его надо достать оттуда во что бы то ни стало.
— Ардов, — сказал я, — он может все.
Мы поехали на Ордынку.
— Утром я позвоню Снежневскому, — сказал Ардов.
Снежневский был главный психиатр Министерства здравоохранения. Вечер провели у Ардовых. Боря сделал гениальный плов. Нина Антоновна была в театре. К Мише пришли Саша Нилин и Саша Авдеенко, потом Оля Никулина, потом Саша Рыбаков.
— Ребята, помогите, — сказал я. — Его надо достать оттуда.
— Да мы его выкрадем, — сказал Боря Ардов.
Даже собака Лапа недоверчиво тявкнула.
— Принесем ему одежду и… через забор, — продолжал Боря.
— А оттуда на машине, — подтвердил Авдеенко.
Виктор Ефимович Ардов жил так: два часа спал, три часа бодрствовал. И так круглые сутки. Как раз кончились два часа сна. Он вошел в столовую. Выпито нами уже было немало.
— Какое дурачье, — только и сказал он, когда я изложил ему Борину идею. — Я просто позвоню Снежневскому.
— Но он может отказать, — сказал кто-то.
— Кому? Мне? — возмутился Виктор Ефимович. — Я его водил на футбольный матч СССР — Турция в 1938 году. Ну, могу еще книгу ему подарить. Пообещаю билет на Утесова.
— Он, что, сам не может достать билета? — спросил я.
— Так ведь мы потом пойдем вместе за кулисы. Понимаешь разницу?
Разницу я понимал.
Боря пошел купить еще водки у таксистов. Нилин показал, какой правый хук у боксера Попенченко. Рыбаков сказал, что «Приключения Кроша» — это все его приключения, так называлась книга его отца Анатолия Рыбакова. Оля Никулина несколько раз перекрестилась. Пришел Толя Найман. Сильно попахивая французскими духами «Мадам Роша». Он опять обыграл Авербаха и Максуда. Принес нам выигранное — целлофановую сумку воблы. Боря пошел за пивом к таксистам. Миша рассказал, как он однажды провожал на вокзал Михаила Зощенко. Вдруг приехал Ярмуш.
— Какое ваше мнение? — спросил он.
— Его надо отпустить из больницы, — сказал я.
— Ему полезно побыть там, — сказал Ярмуш. — Отделение хорошее.
— Но там ведь сумасшедшие, — возразил я.
— А ты что думал, там космонавты? — срезал меня Ярмуш. Собака Лапа тявкнула. Ардов сидел в уголке людоеда, он бросил в Лапу куриную кость. Вернулась Нина Антоновна. Стали пить чай. Утром Ардов позвонил Снежневскому. Тот сказал, что дело непростое.
— Несколько дней ничего не решают.
— Но концерт Утесова послезавтра, — напомнил Ардов.
Во вторник Бродского отпустили.
Однажды летней ночью в Ленинграде
я ночевал в Михайловском театре,
сейчас, как это было, объясню:
в ту пору у меня кипела дружба
с одной девицей со второго курса
графического факультета ЛХА.
Другой ее дружок был декоратор
того, что называют Малым театром,
вернее — главный декоратор был.
На чердаке огромном двухэтажном
отлично помещались мастерские,
впервые я все это увидал.
Был день рождения — кого, не помню,
и праздновался он довольно крепко,
бутылки две на гостя было там.
И как-то вдруг не по себе мне стало,
я не хотел их отвлекать от пьянки
и просто перешел в соседний зал.
И там прилег на груду декораций,
по-моему, «Ундины», и заснул.
Когда проснулся, все уже ушли.
Я дверь потрогал — заперто, и прочно.
Что делать? Было страшно в этом зале,
какие-то балетные фигуры, казалось мне,
бродили в полумраке.
Уйти, уйти немедленно отсюда!
И это оказалось очень просто —
я вылез из открытого окна
на крышу театральную и, прежде
чем вниз спуститься лестницей пожарной,
Б. Ахмадулина и Б. Окуджава. 1973.
увидел сверху спящий Ленинград.
Отель «Европа» и канал, и Невский,
дом Виельгорского — все было на ладони,
и желтый дом — великий наш музей,
и музыкальное большое зданье,
посередине статуэтка — Пушкин,
как будто бы приятно сделал ручкой
народу и чего-то говорил.
Но было очень тихо, очень тихо…
Я с высоты увидел и громаду
того, что изваял артист Паоло,
кусок огромного литого битюга
и шапку императора кастрюлей,
он за музеем во дворе стоял.
А в общем, некуда спешить мне было —
куда ты денешься в такую рань?
И я присел на самом крае крыши
и закурил. И тут подумал я,
что эта площадь — главная в России,
тут Пушкин, император и отель,
где жили все, где был чердак отписан
под ресторан и назывался «крышей»
и был доступен небольшой ценой.
В те времена, когда я инженером
служил на Охте на плохом заводе
и пробовал прожить своим пером,
мы часто эту крышу посещали,
сдавали складчину официанту —
уж он-то знал, какую надо водку
на эти деньги и закуски чуть,
и сам все делал. Мы и не вникали.
Я помню всех — Каплан и Беломлинский
с женою Викой, Пизя-музыкант,
фарцовщики Арнольд и Бакаютов,
фотограф Поляков и юный Бродский,
Банчковская-красавица и Ася —
звезда, потом Довлатова жена.
И кто-нибудь еще — не в этом дело,
а дело в том, что точно подо мной
в подвале императорского театра
располагалася «Бродячая собака»,
закрытая в пятнадцатом году,
а там бывали те, кто там бывали.
Так я сидел, глазел, и понемногу
послышались какие-то гудки,
прошел автобус первый к островам,
и почему-то вдруг заржала лошадь,
быть может, в цирке — он недалеко.
Потом опять все стихло, постепенно
возобновился звук, и с этим звуком
я различил неясный разговор,
как будто бы он шел со всех сторон,
кто это говорил? Я поначалу
совсем не понял, и виолончель
звучала из Дворянского собранья:
«Я вам оставил дивную страну,
безмерную от Выборга до Кушки,
от устья Енисея до Тифлиса,
что сделали вы с этою страной?» —
«Ах, государь, прошел великий Рим,
и миновал Египет фараонов, Аттила
и Чингиз, и Тамерлан. Остановилось время.
Мы проходим».
В. Ерофеев. Москва 1982. Фото А. Кривомазова.
«Вот так твоя империя прошла,
твой сын над этим очень постарался,
потом два демона со Спасской башни,
потом два олуха и мелкота.
Об этом ли сегодня надо думать?
Пусть выживут, а веселы уж будут.
Оптимистичный у тебя народ,
и пересилит все его характер,
пусть только он идет своим путем,
его сбивать не надо, он доверчив
и презирает власть, готов вручить
ее кому угодно — нате жрите,
а нам оставьте водку и труды.
Народ хороший, верь мне, государь…»
Кто это говорит, я удивился
до обморока, потому что Пушкин
как будто бы рукой мне помахал,
чего с похмелья, право, не увидишь,
да, верно, показалось! Смолкло все,
пока искал я в пачке «Беломора»
последнюю, должно быть, папироску,
опять послышалося что-то из другого
конца пространства, как из подворотни:
«Два года я уланом воевал и видел смерть,
и конную атаку, и принимал германскую шрапнель,
потом очнулся возле Монпарнаса,
где проживала Синяя Звезда,
и было так приятно ранним днем
позавтракать горячим круасаном,
зачем же я вернулся в Петроград?
Так много дела было у меня —
кружки и лекции, романы и интриги,
четырехстопный ямб мне надоел,
его хотел я заменить пэоном,
но не успел…» И снова тишина.
Из этой тишины другой сказал:
«Ах, будет то, что будет, надо жить,
брести Таврическим и Летним садом,
ходить в кинематограф, пить вино,
влюбляться, если есть в кого влюбляться,
писать стихи у жизни на полях,
бренчать под вечер на рояле старом,
любить друзей, а недругов прощать». —
«Ну, нет, — ему ответил чей-то голос, —
закисли вы на башенке своей,
мы эту жизнь развалим на куски
и раскроим отсюда до Камчатки,
перевернем вверх дном и оглушим.
Я лично оглушу всемирным басом,
потом увижу дальние края —
Америку, Европу, океаны —
в большом нарядном зале под квадригой
и Аполлоном я прочту поэму —
и будет мне внимать народный вождь.
Ну, а потом…» — и как-то он запнулся.
«Ну, что вы, молодой вы человек, —
ему ответил тенорок упрямый, —
ну, что вы, не грозите кулаком,
стихи пишите, есть у вас талант,
а это ведь единственная новость,
как мне сказал соперник из Москвы.
Не зарывайте в землю ваш талант.
О, сколько же на свете есть всего» —
В. Некрасов, Г. Евтушенко, А. Межиров, Е. Некрасова.
«скворцов немецких, мудрых перекличка,
французских петухов „кукареку“
и итальянские заливистые трели,
и Альбиона клекот соколиный —
заслушаешься… Но умейте слушать,
не заглушайте пенья этих птиц.
Я все отдам за эти переборы,
и все возьмут, должно быть, у меня —
табак народный — „Беломорканал“
дурной струей ворвался мне в нутро…»
Закашлялся он вдруг и задохнулся,
и оборвался голос и затих.
«Пора, пожалуй, вниз, — подумал я. —
Уже не рано, мне откроют двери».
И только я на лестницу ступил
пожарную, сходившую во дворик,
как снова наваждение пришло:
«Должно быть, всякий прав из вас, друзья,
так Бог задумал — всякому свое,
а мне бессонница и ожиданье,»
М. Синельников. Москва. 1984.
«как долго мне придется в жизни ждать
богатства, сына, сицилийских лавров,
вот только слава сразу поспешит,
но что такое слава? Он сказал,
что слава — это яркая заплата,
а рубище, оно всегда при мне.
Ускорим шаг, нас ждут в подвале нашем…»
По ржавым перекладинам непрочным
я вниз полез. И вдруг: «Остановись, —
мне новый голос ясно приказал,
он шел уже как будто с высоты:
Остановись», — я в небо поглядел,
в родное утреннее небо Ленинграда.
«Я бросил это небо, как? зачем?
Другое небо было больше, выше,
расцвечено сверкающим неоном
и вспышками „люфтганзы“ и „панам“,
и я теперь живу на этом небе,
а было мне неплохо на земле
какой угодно, пермской и эстонской,
американской, да и на родной.
Я много походил по ней тяжелым»
А. Межиров, Л. Темин, Е. Рейн.
«аршинным шагом, бормоча свое,
но я хотел бы все-таки вернуться,
ну, хоть сейчас… компания большая,
достойная меня бы приняла,
и наконец бы мы поговорили.
Столь многое хотелось мне узнать,
а тут чужие люди, в этом небе,
у них свои заботы — как у всех».
Был этот голос мне знаком отлично,
я слушал бы его еще, еще,
но тут вступил еще один приятель,
он мне когда-то продавал носки
нейлоновые, звался он Альбертом
и жаловался вроде на судьбу:
«Ну, что хотел я? Одевать людей
в шузню и джинсы, в „штатские“[12] рубашки,
из них предпочитая „батн-даун“,
в британские породистые кепки
и в итальянский трудоемкий шелк,
в бостон двубортный, в шелест кашемира,
в норвежские с оленем свитера.
Они меня за это расстреляли,
я голым лег в могилу, и она
была запахана. Несправедливо.
Ну, как теперь я на суде не вашем,
а другом, судье предстану,
где я возьму меня достойный „сьют“
и прочее. Вот в чем вопрос, и Гамлет
со мною не поделится плащом.
Он скряга, этот Гамлет, хоть учен».
«Ну, это полный бред», — подумал я.
И тут как раз последняя ступенька,
и спрыгнул я на дворовой асфальт.
Когда я вышел на канал, уже
был белый день, бежали дети в школу,
какой-то «форин» расспросил меня,
где здесь отель, я объяснил ему,
но сам не понял ни того, что было,
ни настоящего, ни будущих времен.