81
Строка 584: мать с дитятей
Es ist die Mutter mit ihrem Kind (смотри примечание к строке 664).
Строка 596: Кивнет нам на подвал, где леденеют лужи
Всем нам ведомы эти сны, они сочатся чем-то стигийским, и Лета протекает в них так тоскливо, как неисправный водопровод. За этими строками следует сохраненная в черновике неудавшаяся попытка, — и я надеюсь, что читатель испытает нечто схожее с дрожью, пробежавшей вдоль моего длинного и податливого хребта, когда я наткнулся на этот вариант:
Смутится ли убийца и злодей
Пред жертвой гневною? Живет ли дух вещей?
Иль оседает равно на погост
Танагры прах и град усталых звезд?
Слово «град» и первых две буквы слова «усталый» образуют имя убийцы, чей shargar [тщедушный призрак] вскоре предстанет перед светлой душой поэта. «Случайное совпадение!» — воскликнет простоватый читатель. Но пусть-ка он попытается выяснить, как пытался я, много ли сыщется таких сочетаний, и возможных, и уместных. «Ленинград успел побыть Петроградом»? — «Бог раду [рада, устар. правда] слышит»?
Этот вариант настолько изумителен, что лишь ученая щепетильность и совестное уважение к истине мешают мне вставить его в поэму, изъяв откуда-либо четыре строки (скажем, слабые строки 627–630), дабы сохранить их число.
Шейд записал эти стихи во вторник 14 июля. А что в этот день поделывал Градус? А ничего. Затейница-судьба в этот день почивала на лаврах. В последний раз мы виделись с ним поздним вечером 10 июля, когда он вернулся из Лэ в свой женевский отель, там мы с ним и расстались.
Следующие четыре дня Градус промаялся в Женеве. Удивительное дело: жизнь постоянно обрекает так называемых «людей действия» на долгие сроки безделья, которых они ничем не в состояньи заполнить, поскольку их ум лишен какой бы то ни было изобретательности. Подобно многим не очень культурным людям, Градус запоем читал газеты, брошюры, случайные листки и всю ту многоязыкую литературу, что сопутствует каплям от насморка и пилюлям от несварения, — впрочем, этим его уступки любознательности и ограничивались, от того же, что зрение он имел плохонькое, а местные новости обилием не отличались, ему приходилось все больше впадать то в спячку, то в оцепенение открытых кафе.
Насколько счастливее зоркие празднолюбы, монархи среди людей, обладатели изощренного, исполинского мозга, который умеет познать неслыханные наслаждения, упоительное томленье, созерцая балясины сумеречной террасы, огни и озеро внизу, и очерки дальних гор, тающие в смуглом абрикосовом свете вечерней зари, и темные ели, обведенные блеклыми чернилами зенита, и гранатовые с зеленью воланы волн вдоль безмолвного, грустного, запретного берега. О мой сладостный Боскобель! О нежные и грозные воспоминания, и стыд, и блаженство, и сводящие с ума предвкушения, и звезда, до которой не добраться никакому партийцу.
В среду утром, так и не дождавшись известий, Градус телеграфировал в Управление, что почитает дальнейшее ожидание неразумным, и что искать его следует в Ницце, отель «Лазули».
Строки 597–608: что мелькнет в уме и т. д.
В сознании читателя это место должно перекликаться с замечательным вариантом, приведенным в предыдущих заметках, ибо всего неделю спустя «град усталых звезд» и «царственные руки» должны были встретиться — в подлинной жизни и в подлинной смерти.
Если б побег не удался, нашего Карла II могли казнить, это случилось бы наверное, будь он схвачен между Дворцом и пещерами Риппльсона, но во время бегства он ощутил на себе толстые пальцы судьбы всего лишь несколько раз, ощутил, как они нащупывают его (подобно перстам угрюмого старого пастуха, испытующего девственность дочери), когда оскользнулся той ночью на влажном, заросшем папоротником склоне горы Мандевиля (смотри примечание к строке 149), и на другой день, на сверхъестественной высоте, в пьянящей сини, где альпинист замечает рядом с собой призрачного попутчика. Не раз в ту ночь наш король бросался наземь в порожденной отчаянием решимости дождаться рассвета, который позволит ему с меньшими муками уклоняться от встреченных дотоле опасностей. (Я вспоминаю другого Карла, другого статного смуглого мужа ростом чуть выше двух ярдов). Но то были порывы скорее физические или нервические, и я совершенно уверен, что мой король, когда бы его схватили, приговорили и повлекли на расстрел, повел бы себя точно так же, как он ведет себя в строках 606–608: то есть огляделся бы по сторонам и с высокомерным спокойствием принялся
Срамить изменников, осмеивать потуги
Тупого рвения, и в эти рыла глядя,
Им наплевал в глаза, хотя бы смеха ради.
Позвольте же мне завершить эти чрезвычайно важные замечания афоризмом несколько антидарвинского толка: Убивающий всегда неполноценнее жертвы.
Строка 603: слушать пенье петуха
Вспоминается прелестный образ в недавнем стихотворении Эдзеля Форда:
Крик петушиный высекает пламя
Из утра мглистого и из лугов в тумане.
Луг (по-английски mow, а по-земблянски muwan) — это участок покоса вблизи амбара.
Строки 609–614: И кто спасет и т. д.
В черновике это место выглядит иначе:
Кто беглеца спасет? Он смертию захвачен
Под крышею случайной, под горячим
Ночной Америки дыханьем. Огоньки
Его слепят, — как будто две руки
Волшебные из прошлого швыряют
Ему алмазы, — жизнь уходит поспешая.
Здесь довольно верно изображена «случайная крыша» — бревенчатая изба с кафельной ванной комнатой, где я пытаюсь свести воедино эти заметки. Поначалу мне досаждал рев бесовской радио-музыки, долетавший, как я полагал, из некоторого подобия увеселительного парка на той стороне дороги, — после оказалось, что там разбили лагерь туристы, — я уже думал убраться в другое какое-то место, но они опередили меня. Теперь стало тише, только докучливый ветер бренчит листвой иссохших осин, и Кедры снова похожи на город-призрак, и нет здесь ни летних глупцов, ни шпионов, чтобы подглядывать за мной, и маленький удильщик в голубеньких джинсах больше уже не стоит на камне посередине ручья и, верно, оно и к лучшему.
Строка 615: на двух наречьях
На английском и земблянском, на английском и русском, на английском и латышском, на английском и эстонском, на английском и литовском, на английском и русском, на английском и украинском, на английском и польском, на английском и чешском, на английском и русском, на английском и венгерском, на английском и румынском, на английском и албанском, на английском и болгарском, на английском и сербо-хорватском, на английском и русском, на американском и европейском.
Строка 619: того же клубня
Каламбур пускает ростки (смотри строку 502).
Строка 626: Староувер Блю великий
Надо полагать, профессор Блю дал разрешение использовать его имя, и все же погружение реально существующего лица, сколь угодно покладистого и добродушного, в выдуманную среду, где ему приходится поступать в соответствии с выдумкой, поражает редкой беспардонностью приема, тем паче, что прочие персонажи, за исключением членов семьи, разумеется, выведены в поэме под псевдонимами.
Что и говорить, имя у него соблазнительное. «The star over the blue» — «звезда над синью», чего уж лучше для астронома, а впрочем ни имя его, ни фамилия ничем с небесной твердью не связаны: имя дано в память деда, русского «старовера» (с ударением, кстати сказать, на последнем слоге), носившего фамилию Синявин. Этот Синявин перебрался из Саратова в Сиэтл и породил там сына, который со временем сменил фамилию на Блю (от «blue», англ. «синий») и женился на Стелле Лазурчик, обамериканившейся кашубе. Вот так оно и идет. Честный Староувер Блю подивился бы, вероятно, эпитету, которым пожаловал его расшалившийся Шейд. Добрые чувства автора склонили его уплатить дань приятному старому чудаку, любимцу кампуса, которого студенты прозвали «полковник Старботтл» («бутыль со звездами»), видимо, за редкостную его общительность. Вообще же говоря, в окружении Шейда имелись и другие выдающиеся люди… Ну, хоть видный земблянский ученый Оскар Натточдаг.
Строка 629: Решал судьбу зверей
Над этими словами поэт надписал и перечеркнул:
судьбу безумцев
Конечная участь, ожидающая души безумцев, исследовалась многими земблянскими теологами. По большей части они придерживались воззрений, согласно которым даже болезненные бездны самого что ни на есть свихнувшегося разума все же содержат крупицу здравомыслия, которая, пережив смерть, внезапно разрастается, разражается, так сказать, раскатами бодрого, победного смеха, когда мир боязливых тупиц и болванов съеживается далеко позади. Я не был лично знаком ни с одним сумасшедшим, но слышал в Нью-Вае немало занятных историй («Мне и в Аркадии есть удел», — речет Деменция, прикованная к ее угрюмой колонне). Был там, к примеру, один студент, впадавший в неистовство. Был еще пожилой, чрезвычайно положительный университетский уборщик, который в один прекрасный день, посреди учебного кинозала, вдруг предъявил чересчур разборчивой студентке нечто такое, чего она, без сомнения, видывала и лучшие образцы. Но более всего мне нравится случай с экстонским станционным смотрителем, о мании которого мне рассказывала, ни больше ни меньше, как сама миссис Х. В тот день Харлеи давали большой прием для слушателей летней школы, и я пришел туда с одним из моих наперсников по второму столу для пинг-понга, приятелем харлеевых сыновей, так как проведал, что мой поэт намерен что-то читать, и места себе не находил от опасливых предвкушений, уверенный, что это будут стихи о моей Зембле (а услышал невразумительные вирши какого-то его невразумительного знакомого, — мой Шейд был очень добр к неудачникам). Читатель поймет, если я скажу, что при моей высоте я никогда не чувствую себя «затерянным» в толпе, но верно и то, что среди гостей Х. у меня не много было знакомых. С улыбкой на лице и коктейлем в ладони вращаясь в обществе, я, наконец, углядел над спинками сдвинутых кресел макушку поэта и ярко-каштановый шиньон миссис Х. и, подойдя к ним сзади, услышал, как он возражает на какое-то ее только что сделанное замечание: