-
Виноград созревал, изваянья в аллеях синели.
Небеса опирались на снежные плечи отчизны…
-
Из темноты, для глаз всегда нежданно,
она, как тень, внезапно появлялась,
от родственной стихии отделясь.
Сначала освещались только ноги,
так ставимые тесно, что казалось:
она идет по тонкому канату.
Она была в коротком летнем платье
ночного цвета — цвета фонарей,
темней стволов, лоснящейся панели,
бледнее рук ее, темней лица.
-
…ума большого
не надобно, чтобы заметить связь
между ученьем материализма
о прирожденной склонности к добру,
о равенстве способностей людских,
способностей, которые обычно
зовутся умственными, о влиянье
на человека обстоятельств внешних,
о всемогущем опыте, о власти
привычки, воспитанья, о высоком
значении промышленности всей,
о праве нравственном на наслажденье —
и коммунизмом.
"Перевожу стихами, чтобы не было так скучно. Карл Маркс: "Святое семейство".
-
Что скажет о тебе далекий правнук твой,
то славя прошлое, то запросто ругая?
Что жизнь твоя была ужасна? Что другая
могла бы счастьем быть? Что ты не ждал другой?
Что подвиг твой не зря свершался — труд сухой
в поэзию добра попутно обращая
и белое чело кандальника венчая
одной воздушною и замкнутой чертой?
Увы! Что б ни сказал потомок просвещенный,
все так же на ветру, в одежде оживленной,
к своим же Истина склоняется перстам,
с улыбкой женскою и детскою заботой,
как будто в пригоршне рассматривая что-то,
из-за плеча ее невидимое нам.
-
Прощай же, книга! Для видений
отсрочки смертной тоже нет.
С колен поднимется Евгений,
но удаляется поэт.
И все же слух не может сразу
расстаться с музыкой, рассказу
дать замереть… судьба сама
еще звенит, и для ума
внимательного нет границы
там, где поставил точку я:
продленный призрак бытия
синеет за чертой страницы,
как завтрашние облака,
и не кончается строка.
Влюбленность
Мы забываем, что влюбленность
не просто поворот лица,
а под купавами бездонность,
ночная паника пловца.
Покуда снится, снись, влюбленность,
но пробуждением не мучь,
ц лучше недоговоренность,
чем эта щель и этот луч.
Напоминаю, что влюбленность
не явь, что метины не те,
что, может быть, потусторонность
приотворилась в темноте.
(Стихотворение Вадима из романа "Look at the Harlequins!")
1973
1
"Итак, вы русский? Я впервые
встречаю русского…" Живые,
слегка навыкате, глаза
меня разглядывают: "К чаю
лимон вы любите, я знаю;
у вас бывают образа
и самовары, знаю тоже!"
Она мила: по нежной коже
румянец Англии разлит.
Смеется, быстро говорит:
"Наш город скучен, между нами, —
но речка — прелесть!.. Вы гребец?"
Крупна, с покатыми плечами,
большие руки без колец.
2
Так у викария за чаем
мы, познакомившись, болтаем,
и я старательно острю,
и не без сладостной тревоги
на эти скрещенные ноги
и губы яркие смотрю,
и снова отвожу поспешно
нескромный взгляд. Она, конечно,
явилась с теткою, но та
социализмом занята, —
и, возражая ей, викарий, —
мужчина кроткий, с кадыком, —
скосил по-песьи глаз свой карий
и нервным давится смешком.
3
Чай крепче мюнхенского пива.
Туманно в комнате. Лениво
в камине слабый огонек
блестит, как бабочка на камне.
Но засиделся я, — пора мне…
Встаю, кивок, еще кивок,
прощаюсь я, руки не тыча, —
так здешний требует обычай, —
сбегаю вниз через ступень
и выхожу. Февральский день,
и с неба вот уж две недели
непрекращающийся ток.
Неужто скучен в самом деле
студентов древний городок?
4
Дома, — один другого краше, —
чью старость розовую наши
велосипеды веселят;
ворота колледжей, где в нише
епископ каменный, а выше —
как солнце, черный циферблат;
фонтаны, гулкие прохлады,
и переулки, и ограды
в чугунных розах и шипах,
через которые впотьмах
перелезать совсем не просто;
кабак — и тут же антиквар,
и рядом с плитами погоста
живой на площади базар.
5
Там мяса розовые глыбы;
сырая вонь блестящей рыбы;
ножи; кастрюли; пиджаки
из гардеробов безымянных;
отдельно, в положеньях странных
кривые книжные лотки
застыли, ждут, как будто спрятав
тьму алхимических трактатов;
однажды эту дребедень
перебирая, — в зимний день,
когда, изгнанника печаля,
шел снег, как в русском городке, —
нашел я Пушкина и Даля
на заколдованном лотке.
6
За этой площадью щербатой
кинематограф, и туда-то
по вечерам мы в глубину
туманной дали заходили, —
где мчались кони в клубах пыли
по световому полотну,
волшебно зрителя волнуя;
где силуэтом поцелуя
все завершалось в должный срок;
где добродетельный урок
всегда в трагедию был вкраплен;
где семенил, носками врозь,
смешной и трогательный Чаплин;
где и зевать нам довелось.
7
И снова — улочки кривые,
ворот громады вековые, —
а в самом сердце городка
цирюльня есть, где брился Ньютон,
и древней тайною окутан
трактирчик "Синего Быка".
А там, за речкой, за домами,
дерн, утрамбованный веками,
темно-зеленые ковры
для человеческой игры,
и звук удара деревянный
в холодном воздухе. Таков
был мир, в который я нежданно
упал из русских облаков.
8
Я по утрам, вскочив с постели,
летел на лекцию; свистели
концы плаща, — и наконец
стихало все в холодноватом
амфитеатре, и анатом
всходил на кафедру, — мудрец
с пустыми детскими глазами;
и разноцветными мелками
узор японский он чертил
переплетающихся жил
или коробку черепную;
чертил, — и шуточку нет-нет
да и отпустит озорную, —
и все мы топали в ответ.
9
Обедать. В царственной столовой
портрет был Генриха Восьмого —
тугие икры, борода —
работы пышного Гольбайна;
в столовой той, необычайно
высокой, с хо'рами, всегда
бывало темновато, даром,
что фиолетовым пожаром
от окон веяло цветных.
Нагие скамьи вдоль нагих
столов тянулись. Там сидели
мы в черных конусах плащей
и переперченные ели
супы из вялых овощей.
10
А жил я в комнате старинной,
но в тишине ее пустынной
тенями мало дорожил.
Держа московского медведя,
боксеров жалуя и бредя
красой Италии, тут жил
студентом Байрон хромоногий.
Я вспоминал его тревоги, —
как Геллеспонт он переплыл,
чтоб похудеть. Но я остыл
к его твореньям… Да простится
неромантичности моей, —
мне розы мраморные Китса
всех бутафорских бурь милей.
11
Но о стихах мне было вредно
в те годы думать. Винтик медный
вращать, чтоб в капельках воды,
сияя, мир явился малый, —
вот это день мой занимало.
Люблю я мирные ряды
лабораторных ламп зеленых,
и пестроту таблиц мудреных,
и блеск приборов колдовской.
И углубляться день-деньской
в колодец светлый микроскопа
ты не мешала мне совсем,
тоскующая Каллиопа,[5]
тоска неконченых поэм.
12
Зато другое отвлекало:
вдруг что-то в памяти мелькало,
как бы не в фокусе, — потом
ясней, и снова пропадало.
Тогда мне вдруг надоедало
иглой работать и винтом,
мерцанье наблюдать в узоре
однообразных инфузорий,
кишки разматывать в уже;
лаборатория уже
мне больше не казалась раем;
я начинал воображать,
как у викария за чаем
мы с нею встретимся опять.
13