Вот и все.
А теперь, когда книга закончена и автор ее восстановлен, я могу заняться чем-нибудь новым, другим. Может быть, под заглавиями раньше стояли другие слова и кое-что из нюансов неясно. Но я ничего не солгал. Это главное. Главное — создано нечто потерянное. А теперь оно есть. И можно прочесть, и как будто все так и было. И так он и выглядит — этот. Вот что я предлагаю как метод возобновления людей, которых давно уже нет. Так может сделать каждый поэт — вернуть ушедших любимых, забытых, зарытых в зеленых просторах. Теперь это проще простого. Нужно только помнить, что мы не одни, что были они. Что в одних мы кончаемся, а в других начинаемся снова. И последнее слово: нельзя, чтобы кто нибудь умер совсем.
Теперь я покончил со всем, и не требуется добавления. Осталось одно: написать оглавление.
Вот оно…
БОЛЬНИЧНАЯ ТЕТРАДЬ (1964–1972)
Сп-
ичка,
спи-
ртовка,
шприц
с па-
нтапоном…
Спи, усни,
плыви через песчано-пустынные Спи
в спокойную теплую Сплю.
И пусть за спи-
нкой кровати
стоит полнейшая Спишь.
Бессонница заперта на крючок
в бессонно урчащей уборной.
Сплю-
щив подушку, сплю
спущенною рукою
в Снись.
Сон — слон, десять слонов, сто слонов, сон — складчатокожее, огромнокаменное многослоновье, сон — огромноокое глазоухощеконосодышащее
сплю
на подушечной отмели снов,
и глаза мои сонные спящерицы.
Сплю без просьбы,
сплю без просыпа,
сплю, как спит,
вздыхая, госпиталь
и — кто до́ктора,
кто го́спода…
Сплю, как чумные
селения
спят и видят
исцеление.
Сплю, как спят
дубы столетние
перед рубкой.
Как, по-заячьи,
никаких забот
не знающие,
спят в сугробах
замерзающие.
Человек
ест чебурек.
Ножа вонзает лезвиеце.
Чебурек разрезывается,
и чебурека нет.
«Привет!»
Человек
кричит о помощи!
Карета Скорой помощи.
Раз!
В живот вонзают лезвиеце,
и человек раз —
резывается.
Два!
И человека нет.
«Привет!»
Разрез по животу — живой разрез.
Рез — раз!
Раз! — улей, топором разрубленный,
судороги
обезглавленных и обескрыленных пчел.
Раз —
рушенный бомбардировкой дом,
где изразцы висят в разрезе.
Рез —
екция живого и дышащего мяса,
резинки мышц и нервов,
разгромленные витражи соборов,
разрезанные автогеном рельсы,
разбитые шпалы,
резкие визги разодранного железа,
развод, разрыв, разлад,
разрез.
Забывается все,
забывается…
Мозг шумит
о пропаже и краже,
забывается,
даже
как гвоздь забивается.
Забывается
где и когда?
И как мышь от кота
в уголок забивается,
и как пылью
часов механизм забивается,
забывается с кем и при ком?
И как стонущий вол
мясником забивается
для жарких и приправ…
Забывается все —
и, к подушке припав,
умирающий
сном забывается.
Окно.
Оно мое единственное око.
Окружность неба.
Окаймленность мира.
Оконной рамы окающий рот.
Околыш крыши над палатой.
Окраска охрой.
Оконченность всего.
Окно!
Открытое
на оконечности материков!
На окороченности времени-пространства!
На окружную шоссейную дорогу,
где около околиц
катятся на буквах О —
колонны грузовиков!
Окидывать их взором.
Окрашиваться цветом зарев,
Окапывать далекие деревья.
Окольцовывать летящих горлиц.
Падая лицом на подоконник.
околевать
на пустырях окраин.
Окно!
О, как величественно чудо
единственного для меня пейзажа!
Окраины окроплены туманом!
Об окна трутся клены!
О кроны их,
о корни!
Облака окатывает океан небес.
О, окно!
Пока ты около —
мне
не
одиноко.
Боль больше, чем бог,
бог — не любовь, а боль.
Боль, созидающая боль
и воздвигающая боль на боль.
Боль болей — бог богов.
(Боль простит.)
(Боль подаст.)
(Боль — судья.)
Боль — божество божеств.
Ему, качаясь, болишься,
держась за болову,
шепча болитвы:
— Боже бо́ли!
Или или лама савахфани́?
(На кого ты оставил мя, Госпиталь?)
Время тянется
и тянется,
люди смерти
не хотят,
с тихим смехом:
«Навсегданьица!»
никударики
летят.
Не висят на ветке
яблоки,
яблонь нет,
и веток нет,
нет ни Азии,
ни Африки,
ни молекул,
ни планет.
Нет ни солнышка,
ни облака,
ни снежинок,
ни травы,
ни холодного,
ни теплого,
ни измены,
ни любви.
Ни прямого,
ни треуглого,
ни дыханья,
ни лица,
ни квадратного,
ни круглого
ни начала,
ни конца.
Никударики,
куда же вы?
Мне за вами?
В облака?
Усмехаются:
— Пока живи,
пока есть еще
«пока».
Опять пуста скамья,
опять закат лиловат,
и перед всеми я
кругом-кругом виноват.
Опять пустует сад,
где осень ждет конца,
лишь два листка висят,
как высушенные сердца.
Одних — не так любил
и разобидел их,
одними — не понят был,
не понял сам — других.
А если — подход не тот?
И не велика вина?
Но жизнь —
как этот вот
пустой стакан вина.
Мне снилось,
что я — мой отец,
что я вошел ко мне в палату,
принес судок
домашних щец,
лимон и плитку шоколаду.
Жалел меня
и круглый час
внушал мне мужество и бодрость,
и оказалось,
что у нас
теперь один и тот же возраст.
Он — я
в моих ногах стоял,
ворча о методах леченья,
хотя уже —
что он, что я
утратило свое значенье.
«Хоть бы эту зиму выжить…»
Хоть бы эту зиму выжить,
пережить хоть бы год,
под наркозом, что ли, выждать
свист и вой непогод,
а очнуться в первых грозах,
в первых яблонь дыму,
в первых присланных мимозах
из совхоза в Крыму.
И в саду, который за́ год
выше вырос опять,
у куста, еще без ягод,
постоять, подышать.
А когда замрут навеки
оба бьющихся виска,
пусть положат мне на веки
два смородинных листка.
СТРОКИ В СКОБКАХ («Жил-был я…»)