14 июня 1922
Коктебель
В человечьем лике Азраил
По Ерусалиму проходил,
Где сидел на троне Соломон.
И один из окружавших трон:
«Кто сей юноша?» – царя спросил.
«Это Ангел Смерти – Азраил».
И взмолился человек: «Вели,
Чтобы в Индию меня перенесли
Духи. Ибо не случайно он
Поглядел в глаза мне». Соломон
Приказал – и было так. «Ему
Заглянул в глаза я потому, —
Азраил сказал, – что послан я за ним
В Индию, а не в Ерусалим».
25 ноября 1923
Коктебель
Ни понизь пыльно-сизых гроздий
У стрельчатых и смуглых ног,
Ни беглый пламень впалых щек,
Ни светлый взгляд раскосо-козий,
Ни яркость этих влажных уст,
Ни горьких пальцев острый хруст,
Ни разметавшиеся пряди
Порывом взмеенных кудрей —
Не тронули души моей
На инферальном маскараде.
23 августа 1924
Коктебель
Весенних токов хмель, и цвет, и ярь.
Холмы, сады и виноград, как рама.
Со смуглой Суламифью – юный царь.
Свистит пила, встают устои храма,
И властный дух строителя Хирама
Возводит Ягве каменный алтарь.
Но жизнь течет: на сердце желчь и гарь.
На властном пальце – перстень: гексаграмма.
Офир и Пунт в сетях его игры,
Царица Савская несет дары,
Лукавый Джин и бес ему покорны.
Он царь, он маг, он зодчий, он поэт...
Но достиженья жизни – иллюзорны,
Нет радости: «Всё суета сует».
26 августа 1924
Коктебель
«Я ехал в Европу, и сердце мое…»
Я ехал в Европу, и сердце мое
Смеялось, и билось, и пело.
Направо, налево, назад и вперед
Большое болото синело.
На самой границе стоял часовой —
Австриец усатый и бравый.
Ус левый указывал путь на восток,
На запад указывал правый.
Как всё изменилось! Как будто и здесь
Тянулось всё то же болото,
Но раньше на нем ничего не росло,
А только щетинилось что-то.
А здесь оно сразу оделось травой,
Повсюду проходят канавки,
Лесок зеленеет, желтеют стога,
И кролики скачут по травке.
И сразу двенадцать томительных дней
Из жизни куда-то пропало:
Там было восьмое число сентября —
Здесь сразу двадцатое стало.
И не было жаль мне потерянных дней,
Я только боялся другого:
Вернувшись в Россию в положенный срок,
Найти на границе их снова.
<Сентябрь 1899>
В вагоне
«Мелкий дождь и туман застилают мой путь…»
Мелкий дождь и туман застилают мой путь.
Онемил себе правую руку...
«Ах! испанский ямщик, разгони как-нибудь
Ты мою неотвязную скуку!
Был разбойником ты – признавайся-ка, брат,
И не чужд был движенья карлизма?..»
– «Что вы, барин! Ведь я социал-демократ
И горячий поклонник марксизма.
Вон у Вас под сиденьем лежит «Капитал».
Мы ведь тоже пустились в науку»...
– «Ну, довольно, довольно, ямщик, разогнал
Ты мою неотвязную скуку».
<Лето 1901>
Седовласы, желтороты —
Всё равно мы обормоты!
Босоножки, босяки,
Кошкодавы, рифмоплеты,
Живописцы, живоглоты,
Нам хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
Мы орем, что хватит мочи,
В честь правительницы Пра:
Эвое! Гип-гип! Ура!
Стройтесь в роты, обормоты,
Без труда и без заботы
Утра, дни и вечера
Мы кишим... С утра до ночи
И от ночи до утра
Нами мудро правит Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!
Обормотник свой упорный
Пра с утра тропой дозорной
Оглядит и обойдет.
Eю от других отличен
И почтен и возвеличен
Будет добрый обормот.
Обормот же непокорный
Полетит от гнева Пра
В тарары-тарара...
Эвое! Гип-гип! Ура!
<1911>
Чуть свет, Андрей приносит из деревни
Для кофе хлеб. Затем выходит Пра
И варит молоко, ярясь с утра
И с солнцем становясь к полудню гневней.
Все спят еще, а Макс в одежде древней
Стучится в двери и кричит: «Пора!»,
Рассказывает сон сестре сестра,
И тухнет самовар, урча напевней.
Марина спит и видит вздор во сне.
A «Dame de pique»[28] – уж на посту в окне.
Меж тем как наверху – мудрец чердачный,
Друг Тобика, предчувствием объят, —
Встревоженный, решительный и мрачный,
Исследует открытый в хлебе яд.
Горчица, хлеб, солдатская похлебка,
Баран под соусом, битки, салат,
И после чай. «Ах, если б шоколад!» —
С куском во рту вздыхает Лиля робко.
Кидают кость; грызет Гайтана Тобка;
Мяучит кот; толкает брата брат...
И Миша с чердака – из рая в ад —
Заглянет в дверь и выскочит, как пробка.
– Опять уплыл недоенным дельфин?
– Сережа! Ты не принял свой фетин...
Сереже лень. Он отвечает: «Поздно».
Идет убогих сладостей дележ.
Все жадно ждут, лишь Максу невтерпеж.
И медлит Пра, на сына глядя грозно.
Пра, Лиля, Макс, Сергей и близнецы
Берут урок пластического танца.
На них глядят два хмурых оборванца,
Андрей, Гаврила, Марья и жильцы.
Песок и пыль летят во все концы,
Зарделась Вера пламенем румянца,
И бивол-Макс, принявший вид испанца,
Стяжал в толпе за грацию венцы.
Сергей – скептичен, Пра – сурова, Лиля,
Природной скромности не пересиля,
«Ведь я мила?» – допрашивает всех.
И, утомясь показывать примеры,
Теряет Вера шпильки. Общий смех.
Следокопыт же крадет книжку Веры.
Француз – Жульё, но всё ж попал впросак.
Чтоб отучить влюбленного француза,
Решилась Лиля на позор союза:
Макс – Лилин муж: поэт, танцор и маг.
Ах! сердца русской не понять никак:
Ведь русский муж – тяжелая обуза.
Не снес Жульё надежд разбитых груза:
«J'irai périr tout seul á Kavardak!»[29]
Все в честь Жулья городят вздор на вздоре.
Макс с Верою в одеждах лезут в море.
Жульё молчит и мрачно крутит ус.
А ночью Лиля будит Веру: «Вера,
Ведь раз я замужем, он, как француз,
Еще останется? Для адюльтера?»
Я Пра из Прей. Вся жизнь моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за домом.
Оглушена немолкнущим содомом,
Кормлю стада голодного зверья.
Мечась весь день, и жаря, и варя,
Варюсь сама в котле, давно знакомом.
Я Марье раскроила череп ломом
И выгнала жильцов, живущих зря.
Варить борщи и ставить самовары —
Мне, тридцать лет носящей шаровары, —
И клясть кухарок? – Нет! Благодарю!
Когда же все пред Прою распростерты,
Откинув гриву, гордо я курю,
Стряхая пепл на рыжие ботфорты.
Я с чердака за домом наблюдаю:
Кто вышел, кто пришел, кто встал поздней.
И, с беспокойством думая о ней,
Я черных глаз, бледнея, избегаю.
Мы не встречаемся. И выйти к чаю
Не смею я. И, что всего странней,
Что радости прожитых рядом дней
Я черным знаком в сердце отмечаю.
Волнует чувства розовый капот,
Волнует думы сладко-лживый рот.
Не счесть ее давно-отцветших весен.
На мне полынь, как горький талисман.
Но мне в любви нескромный взгляд несносен,
И я от всех скрываю свой роман.
Я фокстерьер по роду, но батар.
Я думаю, во мне есть кровь гасконца.
Я куплен был всего за пол-червонца,
Но кто оценит мой собачий жар?
Всю прелесть битв, всю ярость наших свар,
Во тьме ночей, при ярком свете солнца,
Видал лишь он – глядящий из оконца
Мой царь, мой бог – колдун чердачных чар.
Я с ним живу еще не больше году.
Я для него кидаюсь смело в воду.
Он худ, он рыж, он властен, он умен.
Его глаза горят во тьме, как радий.
Я горд, когда испытывает он
На мне эффект своих противоядий.
Я их узнал, гуляя вместе с ними.
Их было много. Я же шел с одной.
Она одна спала в пыли со мной.
И я не знал, какое дать ей имя.
Она похожа лохмами своими
На наших женщин. Ночью под луной
Я выл о ней, кусал матрац сенной
И чуял след ее в табачном дыме.
Я не для всех вполне желанный гость.
Один из псов, когда кидают кость,
Залог любви за пищу принимает.
Мне желтый зрак во мраке Богом дан.
Я тот, кто бдит, я тот, кто в полночь лает,
Я черный бес, а имя мне – Гайдан.
<Май 1911 Koктебель>
«Шоссе... Индийский телеграф…»
Шоссе... Индийский телеграф,
Екатерининские версты.
И разноцветны, разношерстны
Поля осенних бурых трав.
Взметая едкой пыли виры,
Летит тяжелый автобус,
Как нити порванные бус,
Внутри трясутся пассажиры.
От сочетаний разных тряск
Спиною бьешься о пол, о кол,
И осей визг, железа лязг,
И треск, и блеск, и дребезг стекол.
Летим в огне и в облаках,
Влекомы силой сатанинской,
И на опаснейших местах
Смятенных обормотов страх
Смиряет добрый Рогозинский.
<1912 Коктебель>