LXXV
И вот явился дух седой и хмурый,
Не призрак, а своей же тени тень.
То хохотал он дико, то, понурый,
Он был печален, как осенний день,
То вырастал он грозною фигурой,
То становился низеньким, как пень,
Его черты менялись непрестанно,
А это было уж и вовсе странно.
Сам Дьявол озадачен был: и он
Узнать сего пришельца затруднялся:
Как непонятный бред, как дикий сон,
Тревожный дух зловеще искажался,
Иным он страшен был, иным — смешон,
Иным он даже призраком казался
Отца, иль брата, иль отца жены,
Иль дяди с материнской стороны.
То рыцарем он мнился, то актером,
То пастором, то графом, то судьей,
Оратором, набобом, акушером,
Ну, словом, от профессии любой
В нем было что-то, он тревожным взором
Являл изменчивость судьбы людской,
Фантасмагорию довольно странную,
О коей фантазировать не стану я.
Его не успевали и назвать,
Как он уже совсем другим являлся,
Пожалуй, даже собственная мать,
Когда он так мгновенно изменялся,
Его бы не успела опознать;
Француз, который выяснить пытался
Железной Маски тайну,[40] — даже тот
Здесь всем догадкам потерял бы счет.
Порой, как Цербер, он являл собою
«Трех джентльменов сразу» — это стиль
Творений миссис Малапроп,[41] — порою,
Как факел, виден был он на сто миль,
Порой неясной расплывался мглою,
Как в лондонском тумане дальний шпиль,
И Барком[42] он, и Туком[43] притворялся,
И многим сэром Фрэнсисом[44] казался.
Гипотезу имею я одну,
Но помолчу о ней из спасенья,
Что пэры мне вменят ее в вину
Как дерзкое и вредное сужденье, —
Но все-таки я на ухо шепну
Тебе, читатель, это подозренье:
Сей Юниус — НИКТО, — все дело в том, —
Без рук писать умеющий фантом!
Мне возразят: «Да полно! Как же это,
Чтобы писать без рук? В уме ли вы?»
«Но пишут же и книги и памфлеты
Пииты, не имея головы?
Они, скрывая сей дефект от света,
Находят и читателей, увы!
Морщинясь, часто мнит свиная кожа,
Что на чело мыслителя похожа!»
«Скажи нам, кто ты?» — молвил Михаил.
«Мой псевдоним на титульной странице,
Но если тайну я всю жизнь хранил,
То вам признанья тоже не добиться!»
«Так докажи нам то, в чем ты винил
Георга? Или хочешь отступиться
От слов своих?!» Но тень вскричала: «Нет!!!
Теперь его черед держать ответ.
Не защитят его от обвинений
Ни мрамор мавзолеев, ни парча!»
«Но нет ли все же преувеличений
В памфлете, сочиненном сгоряча?
Противники в разгаре словопрений,
В пылу страстей порой разят сплеча…»
«О да! Я ведал страсть, скрывать не стану:
Любовь к отчизне, ненависть к тирану!
Я все сказал. Пусть одного из нас
Постигнет кара!» — молвил исступленно
Nominis Umbra[45] — и пропал из глаз.
А Дьявол молвил: «Было бы резонно
Нам вызвать, как свидетелей, сейчас
И Франклина, и Джорджа Вашингтона,
И Тука самого…» — но тут возник
На небесах какой-то шум и крик.
Отчаянно работая локтями,
Явился черт пред сборищем теней
И пал во прах с помятыми крылами,
Полураздавлен ношею своей.
Вскричал архангел, засверкав, как пламя:
«Что ты принес, злосчастный Асмодей?!
Ведь он не мертв!» — «Я только жду приказа, —
Ответил черт, — и он подохнет сразу!
Ведь как тяжел, проклятый ренегат,
Его таща, чуть не свихнул крыла я!
Как гири из свинца, на нем висят
Его труды — вся писанина злая!
Кропал он эту пакость, супостат,
Историю и Библию кромсая,
Когда над Скиддо[46] ночью я летал
И свет в его окошке увидал.
Историю придумал Сатана,
Но Библия — творенья Михаила!
Сообразил я, как страшна вина
Злосчастного британского зоила,
Схватил его, пока его жена
За чайником куда-то уходила,
И вот мы оба перед вами тут,
Летел я меньше десяти минут!»
«A! — молвил Сатана. — Он мне знаком!
Давно ему пора сюда явиться…
Но он ведь глуп как пробка, и притом
Талантишком своим весьма гордится!
Мой милый Асмодей! С таким ослом
Совсем тебе не стоило возиться,
Ведь даже без доставки он бы сам
Сегодня или завтра прибыл к нам!
Но, уж поскольку здесь он, пусть прочтет,
Что он писал…» — «Да можно ли такое? —
Воскликнул Асмодей. — Он, идиот,
Вообразил себя самим судьею
Всех дел людских! Ведь он же чушь несет!
Он никому не даст теперь покоя!»
«Нет, пусть прочтет! — воскликнул Михаил. —
Послушаемте, что он сочинил!»
Тут бард, счастливый, что нашел вниманье,
Которого не находил у нас,
Готовя рифмы к буре излиянья,
Прокашлялся, подготовляя глас,
Могучим рыком удивил собранье,
Но в первом же гекзаметре увяз,
В котором так подагра угнездилась,
Что ни одна стопа не шевелилась!
Он дактили пришпорил что есть сил,
Спасая стих свой неудобочтимый,
Но тут затрепетали тьмою крыл
И серафимы все, и херувимы,
И наконец поднялся Михаил:
«Помилуй, друг! Уже утомлены мы!
„Не радует, — Гораций говорит, —
Non Di, non homines…[47] плохой пиит!“»
И тут поднялся шум: не мудрено,
Что всем стихи внушали отвращенье:
Ведь ангелам наскучили давно
И славословия и песнопенья,
А бывшим смертным было бы смешно
Прийти от грубой лести в восхищенье.
Георг и тот воскликнул: «Генри Пай![48]
Лауреат! Довольно!!! Ай, ай, ай».
Гул рос и рос, зловеще свирепея,
От кашля сотрясался небосвод,
Так, изумлять риторикой умея,
Наш Каслрей шумиху создает.
Кричали где-то: «Прочь! Долой лакея!»
В отчаянье от этаких невзгод
Бард бросился к Петру, ища защиты,
Петра ведь уважают все пииты!
Сей бард природой не был обделен:
Имел и острый взгляд, и нос горбатый,
На коршуна похож был, правда, он,
Но все же в этой хищности крылатой
Имелся стиль, — он был не так дурен,
Как стих его шершавый и щербатый;
Являвший все типичные черты
Холуйства и преступной клеветы.
Вдруг затрубил архангел, заглушая —
Невероятным шумом шум большой, —
И на земле метода есть такая:
Лишь раз дебаты окриком покрой —
И водворится тишина немая,
Смущаемая только воркотней.
Ну, словом, стихло все, и бард польщенный
Предался болтовне самовлюбленной.
Сказал он, что, не видя в том труда,
Писал он обо всем — писал немало,
Он хлеб насущный добывал всегда,
И лакомство ему перепадало;
Он мог бы перечислить без труда
Десятки од своих о чем попало:
О Тайлере, Бленгейме,[49] Ватерло[50] —
Ему ведь на издателей везло!
Он пел цареубийц и пел царей,
Он пел министров, королей и принцев,
Он пел республиканских главарей,
Но он же поносил и якобинцев,
Пантисократом[51] слыл из бунтарей,
Но он напоминал и проходимцев,
Всегда способных в нужный срок линять
И убежденья с легкостью менять.
Сраженья проклинал и пел сраженья,
Их славу восхваляя до небес,
Он защищал поэзии творенья
И нападал на них, как злобный бес,
Всем продавал он музу без стесненья,
Ко всем влиятельным в любимцы лез,
Стихов он написал немало белых,
Но мыслящий читатель не терпел их!