Поэт называет имена таких безумцев; ими оказываются корифеи утопического социализма Сен-Симон, Фурье, Анфантэн, а в дали времен – тот безумец, который дал Новый завет, «ибо этот безумец был богом».[9] Строки о Новом завете Надсон вряд ли знал, так как они были вычеркнуты цензурой, но дело не в этом. Речь идет не о подражании, не о влиянии даже, а о том контексте, в котором воспринимались надсоновские настроения, мечты и призывы. Взывал ли поэт к «пророкам», прославлял ли он «безумцев» – было ясно, что речь идет о носителях и проповедниках освободительных идей. В этом же духе воспринимались и образы христианской мифологии, нередкие у Надсона, как и у многих других людей его круга я поколения. Здесь уже действовала традиция, сложившаяся в демократической поэзии. Плещеев, поэт-петрашевец, искал и находил в евангельской легенде мотивы подвига и гибели за правду.[10] Некрасов писал в 1874 году о Чернышевском:
Его еще покамест не распяли,
Но час придет – он будет на кресте;
Его послал бог гнева и печали
Царям земли напомнить о Христе.
У многих народнических революционеров их демократические идеи расцвечивались евангельскими красками. Отчасти это было продиктовано стремлением найти общий язык с религиозно настроенным крестьянством, отчасти в этом сказывалась идейная слабость народнического мировоззрения, но в любом случае евангельские образы И мотивы Наполнялись вполне, конкретным политическим смыслом и настроениями социального протеста.
Нечто подобное было и у Надсона. Разрабатывая евангельские темы, он всегда стремился подчеркнуть, что в его трактовке они имеют очень мало общего с официальным церковным учением. В евангельской легенде его привлекали прежде всего мотивы жертвенности, гибели за правду, во имя любви к людям. Его влекло к себе «обаянье не власти царственной, но пытки и креста». Он писал: «Мой бог – бог страждущих, бог, обагренный кровью» («Я не тому молюсь, кого едва дерзает…»). Такие образы не случайно возникали в конце семидесятых и в восьмидесятых годах, когда жестокие преследования демократических деятелей придавали обаяние теме подвижнической готовности идти «на пытку и крест» за свои заветные убеждения.
В самом начале своей деятельности, в 1878 году, шестнадцатилетний Надсон написал поэму «Христианка», в которой передал «глубокой древности сказанье» о том, как знатный римлянин Альбин, движимый любовью к молодой христианке, понял ее убеждения, перешел в лагерь гонимых и разделил с ними их страшную участь.
Простой народ тепло и свято
Сумел в преданьи сохранить,
Как люди в старину, когда-то,
Умели верить и любить!.. –
так кончается эта поэма, и в ней речь идет именно о том, что больше всего манило Надсона, – о способности «верить и любить», о готовности жертвовать собой ради выстраданной правды.
Времена первых христиан не у одного Надсона вызывали сближения с современностью. Когда в 1877 году была в Петербурге выставлена картина известного художника Г. И. Семирадского «Светочи христианства», на которой изображено было сожжение Нероном христиан как врагов государства, то на эту картину откликнулись многие писатели и критики, в том числе В. М. Гаршин и Н. К- Михайловский. Гаршин, рассказывая содержание картины, говорил о невинно осужденных страдальцах таким тоном, как если бы речь шла о его современниках. Он обратил, между прочим, внимание на фигуру смуглого юноши, приехавшего, очевидно, из дальних стран, чтобы подивиться владычествующему над миром человеку и городу-царю. «И вот перед ним привязанные к позорным столбам люди, которых сейчас будут жечь… Может быть, одно слово отречения освободит их, но они не отрекаются. Что же это такое?»[11] Н. К. Михайловский спрашивал: «Что такое эти засмоленные люди на картине Семирадского? Первые христиане, рабы, обездоленные, забитые, из которых самые видные были „рыбари“, чуть что не бурлаки, да еще римские кающиеся дворяне, отрекшиеся от старого мира».[12] Критик упрекнул художника, почему в его картине нет этих римских «кающихся дворян». «На деле, – писал он, – нередки были переходы… из рядов гонителей в ряды гонимых».[13] Никому не ведомый тогда молодой поэт как бы восполнил пробел, который Н. К. Михайловский усмотрел в картине известного художника: в его юношеской поэме воспет подвиг такого «кающегося дворянина» давно минувших «седых времен», который- нашел в себе нравственную стойкость н силу убеждения для того, чтобы отречься от старого мира без колебаний и сомнений, В себе и людях, себе подобных, Надсон ни тогда, ни позже не видел такой силы, и в этом был один из главных источников его трагизма.
Такие настроения были как нельзя более характерны для народнического поколения, многие представители которого, в особенности из числа рядовых, жестоко страдали от постоянных разочарований, вызванных неразделенной любовью к народу и безысходным противоречием между романтическими мечтаниями и реальным ходом жизни. «Хождение в народ» закончилось тяжкой неудачей, народовольческая борьба без народа завершилась катастрофой 1 марта 1881 года, катастрофой вдвойне трагической, потому что по видимости это была полная победа, а по существу – полное поражение. Что делать – было неясно, во что верить – еще более неясно. В этих условиях и возникал как характерная психологическая черта времени своеобразный комплекс противоречивых настроений: безверие и стремление избавиться от него во что бы то ни стало, любой ценой. Еще тургеневский Нежданов, герой «Нови», уже упоминавшийся выше, за несколько лет до Надсона рассуждал и чувствовал совсем почти по-надсоновски: «Нужно верить в то, что говоришь, а говори, как хочешь! Мне раз пришлось слышать нечто вроде проповеди одного раскольничьего пророка. Черт знает, что он молол… Зато глаза горят, голос глухой и твердый, кулаки сжаты – и весь он как железный! Слушатели не понимают – а благоговеют! И идут за ним. А я начну говорить – точно виноватый, все прощения прошу».[14]
В то время, когда писал Надсон, воззвания к «вождю и пророку», который должен прийти и увлечь людей за собой, находили идейную опору в народнической теории «героев и толпы», сформулированной с особенной резкостью Н. К. Михайловским в статье «Героя и толпа» (1882). В этой статье он писал о том, что при современном общественном строе люди подавлены однородностью и, скудостью впечатлений. В этих условиях сознание и воля тускнеют, люди впадают в состояние почти гипнотической пассивности, и тут человек инициативы, бурного порыва или сильной воли может увлечь за собой людей на любое дело, доброе или злое, на подвиг или преступление. Как известно, эта теория легла в основу практических действий народников и привела их к многим политическим ошибкам. У некоторой части демократической интеллигенции взгляды и настроения, родственные идеям Михайловского, породили то страстное ожидание «вождя» я- «пророка» и то чувство пассивной жертвенности, которое мы видим в поэзии Надсона.
5
Однако в этом комплексе идей и чувств, которые с глубокой искренностью выражал в своей поэзии Надсон, была и другая сторона. Остро чувствуя свое бессилие и ожидая помощи со стороны, от других людей, более сильных и глубоко верующих в свое дело, Надсон завидовал мужественным борцам против «царства Ваала», людям революционного темперамента, преклонялся перед ними и сам хотел бы стать таким же, как они.
В одном из стихотворений 1885 года («По смутным признакам, доступным для немногих...») у Надсона возникает образ девушки подвижнического, революционного типа, с вдумчивым взглядом. Она резко выделяется из обывательской толпы. «Иная скорбь тебя над нею возвышала, Иная даль звала, иная жгла вражда…». Поэт горько сожалеет о ней, он знает, что ее ожидает тяжелая участь, а в последнем итоге, быть может, самое страшное – «поруганная жизнь и жалкое ничто». Но, обращаясь к ней, он восклицает:
И всё-таки иди – и всё-таки смелее
Иди на тяжкий крест, иди на подвиг твой,
И пусть бесплоден он, но жить другим светлее,
Молясь пред чистою, возвышенной душой!
Это уже нечто вроде надсоновского гимна «безумству храбрых», а девушка, воспетая здесь, похожа на героиню тургеневского «Порога» или на одну из тех русских женщин, которые вдохновили Тургенева на создание его знаменитого стихотворения в прозе.
В другом стихотворении того же года Надсон создает образ человека, который с детских лет почувствовал, что родился на свет «могучим орлом» и не может бесполезно и слепо влачить свою жизнь день за днем.
Пусть же рано паду я, подломлен грозой,
Но навеки оставлю я след за собой.
Над людьми и землей, как стрела, я взовьюсь,
Как вином, я простором и светом упьюсь,
И вдали я обещанный рай разгляжу
И дорогу к блаженству толпе укажу!..
(«Не хотел он идти, затерявшись в толпе…»)