Тут бы хорошо добить удивленного читателя и сказать, что Емелин — внебрачный сын, к примеру, министра культуры Фурцевой: была такая легендарная женщина в СССР. У Фурцевой обязательно должны были рождаться именно такие «поперечные» дети. Очень мелодраматичная получилась бы история. Но нет, все чуть проще.
Его отец художником-конструктором. И мама была вовсе не Фурцевой, а секретаршей одного из видных кремлевских начальников. Впрочем, в советские времена попасть в Кремль было не столь сложно, как кажется.
— С одной стороны, это была замкнутая структура, — говорит Сева о кремлевских служащих эпохи позднего, так сказать, тоталитаризма, — но обслуживающий персонал туда набирали простой — обычных девчонок из подмосковных деревень, без всяких образований. И, грубо говоря, «осчастливливали» их такой работой. Они и селились «кустами» — по несколько домов в разных уголках Москвы. На работу, прямо к Спасской башне, их доставляли на автобусе. На Васильевском спуске у Кремля автобус останавливался. И вечером развозили.
Мать Севы попала в Кремль в 51-м.
Во время войны она, заметим, была в оккупации, «под немцем». Мало того, дед поэта Емелина был расстрелян в 37-м как враг народа. Что вовсе не помешало маме Севы обосноваться за кремлевскими стенами и перестукивать там на печатной машинке важные документы.
Рассказывала она о своей работе крайне редко: видимо, и не должна была, согласно неким циркулярам. Но несколько историй за целую материнскую жизнь Сева все-таки услышал.
Видела она Сталина, например. Шла по коридору Кремля, навстречу вождь народов. Впереди вождя автоматчики, которые разгоняли всех подвернувшихся. Будущую маму Севы Емелина втолкнули в ближайшую комнату, оказавшуюся мужским туалетом. Там она в компании автоматчика и пары других напуганных девушек переждала, пока Иосиф Виссарионович проследует. В туалет он не заглянул.
А потом мама видела и Хрущева, и Брежнева, и всех иных. Эти попроще были, без автоматчиков передвигались.
— Косыгина она очень любила, — рассказывает Емелин, — вспоминала: вот он бредет по кремлевскому саду, задумчиво рвет с яблони зеленое яблоко, откусывает, и не бросает, а кладет в карман пиджака… С ней здоровались (я не думаю, что она выдумала это — мама никогда не была склонна к хвастовству) — и Косыгин тот же, и Микоян, и иные — по имени называли ее.
Мать Емелина работала у человека по фамилии Мельников, он курировал четыре оборонных министерства.
— Слушай, а кремлевские елки ты посещал? — спрашиваю Емелина.
— Было дело — с детьми других кремлевских служащих… Но я больше любил обычные елки.
— И, конечно же, ездил по путевкам в кремлевские пионерлагеря и Дома отдыха?
— Естественно. Один из них был, например, в Ос-тафьево — это имение князей Вяземских. Недавно видел по телевизору, что там делают дом-музей, а я помню сиживал в этом имении у камина… Там Пушкины бывали, Карамзины всякие.
Старинная мебель к моменту появления там будущего поэта Емелина не сохранилась, зато навезли множество трофейного немецкого барахла. Стояли гигантские фарфоровые зеркала. Утверждали, что самое массивное, с узорами из сплетающихся роз, привезено из резиденции Германа Геринга… Емелин смотрелся в него. Быть может, видел отраженья своих будущих стихов: «Из лесу выходит / Серенький волчок, / На стене выводит / Свастики значок».
Если б не кочеванье по больницам, раннее детство Севы было бы вовсе замечательным.
Питалась, к примеру, семья Емелиных просто замечательно. Мама получала кремлевский спецпаек: колбаса докторская, сосиски микояновские, армянская вырезка, и даже картошку привозили из подсобных хозяйств. В магазин ходили только за хлебом и за солью.
— Слушай, — говорю я Севе, — вот услышат тебя наши прожженные либералы и сразу сообразят, откуда в тебе эта ностальгия. Я же наизусть помню: «Не бил барабан перед смутным полком, / Когда мы вождя хоронили, / И труп с разрывающим душу гудком / Мы в тело земли опустили… / С тех пор беспрерывно я плачу и пью, / И вижу венки и медали. / Не Брежнева тело, а юность мою / Вы мокрой землей закидали». Вот, — скажут они, — откуда эта печаль: он же кремлевский мальчик, он же сосиски микояновские ел, когда мы очередях давились!
Тут впервые у Севы становятся и глаза грустными, и улыбка пропадает при этом.
— Я же не о сосисках печалюсь, а о том, что юность моя похоронена.
Глава вторая, геодезическая
В детстве Сева пацаном веселым, разбитным и забубенным не был.
— В школе я какое-то время пытался изображать хулигана, — говорит Всеволод Емелин, — Но в классе уже были настоящие хулиганы, на их фоне я смотрелся…
Дальше недолго молчит.
— Короче, они быстро просекли все, настоящие хулиганы. Пару лет, в классе седьмом — восьмом я входил в пятерку самых забитых и опущенных в классе. Пока хулиганов не повыгоняли из школы после восьмого.
Учился плохо. Но читал книги — был доступ в роскошную библиотеку Совмина, там хранились развалы редкой фантастики: и Лем, и Брэдбери, и прочие… Поэзия началась в последних школьных классах.
— Блок, Блок, Блок. Стихи о Прекрасной Даме всякие…
После школы пошел на геодезический.
— Все в моей семье было на самом хорошем уровне: и жилье, и питание, и возможность отдохнуть, — говорит Емелин, — после седьмого класса наш достаток стал предметом моих серьезных комплексов, одноклассников я домой не водил… Но вот чего не было: так это хоть какого-то блата при поступлении в вуз.
В итоге поступал сам. И поступил.
— Когда пришел в институт, долго не мог понять, что за люди меня окружают, — рассказывает Емелин, — с одной стороны, люди как люди — а с другой, как-то не очень похожи на тех, что были вокруг до сих пор. Потом, наконец, выяснилось, что кроме меня в группе москвичей всего два человека. Другие ребята и девчата были из иных краев.
И вот на первом же занятии вызвали к доске москвича. Преподаватель говорит: «Хочу проверить ваши знания. Нарисуйте мне, как выглядит график синуса».
— Явно задумался парень, хотя только что сдал экзамен, прошел конкурс, — смеется Емелин, рассказывая, — на доске — ось «икс», ось «игрек». Студент смотрит на них. Преподаватель просит: «Самый простой график». Студент параллельно оси «икс» ведет прямую линию.
Преподавателя, как я понял, уже трудно было чем-либо удивить. Он посмотрел и говорит: «Ну, хорошо. Теперь нарисуйте мне косинус».
Опять у студента растерянный взгляд задумчивый, и он рисует линию параллельно оси «игрек».
— Замечательно! — говорит преподаватель, — Садитесь!
В общем, учиться там было, мягко говоря, не сложно. Поначалу Емелин был круглым отличником.
У Севы и стипендия имелась — сорок рублей. А портвейн тогда стоил, напомним, два рубля двенадцать копеек. Был, впрочем, разбадяженный портвешок по рубль восемьдесят семь, и был еще по три рубля — марочный, с трехлетней выдержкой.
Так все и началось.
Нет, портвейн Сева уже в школе попробовал. «Едва период мастурбации / В моем развитии настал, / Уже тогда портвейн тринадцатый / Я всем иным предпочитал. / Непризнанный поэт и гений, / Исполненный надежд и бед, Я был ровесником портвейна — / Мне было лишь тринадцать лет».
Но в институте уже началась серьезная история…
— Вытрезвители были? Кости ломал в подпитии, сознавайся? Иные непотребства совершал?
— Было, было, все было. И кости ломал, и вытрезвители неоднократные…
Мы рассматриваем фотографии Всеволода Емелина, и невооруженным взглядом видно, что в подавляющем большинстве случаев поэт несколько или глубоко пьян. В руке будущего поэта, как правило, бутылка. Иногда много бутылок возле него — на столе, или на траве, или на иной поверхности. Все початые. То ли он не фотографировался в иные минуты, то ли иные минуты были крайне редки.
Емелин констатирует факт, отвечая Бродскому: «Забивался в чужие подъезды на ночь, / До тех пор, пока не поставили коды. / И не знаю уж как там Иосиф Алексаныч, / А я точно не пил только сухую воду».
Институт он закончил с трудом, диплом получил за честный и пронзительный взор, и немедля отправился в северные края — геодезистом, по распределению. Работу заказывала строительная организация, и делал Сева самые настоящие карты: с горизонталями, с высотами, со строениями, но не географические, а для проектных работ. Командировки длились от трех до шести месяцев — Нефтеюганск, Нижневартовск — и бешеные, между прочим, зарабатывались там деньги. Пятьсот в месяц выходило чистыми. А Севе в ту пору едва перевалило за двадцать.