АТТИЛА ЙОЖЕФ (1905–1937)
1
Сел у скалы, на слепящем сколе.
Юным, южным,
чуть повеяло летним ветром,
будто добрым ужином.
Приучаю сердце — наверно,
не так уж трудно —
к тишине; приманиваю мотив
непрошедшего, уронив
голову, руку.
Вглядываюсь в гриву гор,
и каждый лист, скол,
блик — отсветом твоих скул.
Вижу, на целом свете
ни души; тропка, ветер
юбку твою вздул.
Вижу, как в путанице ломких
тонких веток выбился локон,
как дрогнули груди, мягко-мягко,
и снова, снова всё сначала,
и Синва-речка по камешкам,
круглым, белым зажурчала
смехом на зубах русалочьих.
2
Люблю, о, до чего люблю я
тебя, сумевшую звучать
заставить лгущую впустую
сердца глубинную печаль
и твердь земную.
Тебя, что в тишь самим собой взбешенным
потоком прочь от меня бежишь, а я
реву и рвусь с вершин своих по склонам,
вблизи тебя, такой далекой, бью
об землю и об небо, как люблю
тебя, родная мачеха моя!
3
Люблю тебя, как ребенок маму,
как глубь свою молчаливые ямы,
как любят свет безлюдные храмы,
как огонь — душа и как покой — тело!
Люблю, как смертные жизни рады,
любят, покуда не отлетела.
Каждое движенье, улыбку, слово
вбираю, как земля упавший предмет.
Как кислотой в металл, в основу
души втравливаю снова и снова
все изгибы очертанья родного,
и нет в ней сущего, где тебя нет.
Минуты со стрекотом мчатся, минуют,
а ты в ушах притаилась немо,
одна звезда сменяет другую,
а ты в глазах стоишь и застишь небо.
Стынет во рту, как в пещере тишь,
вкус твой, чуть-чуть вея,
а на чашке рука белеет,
и видно жилки-трещинки,
пока глядишь.
4
Что же тогда за материя сам я,
раз взгляд твой резцом ее формует?
Какая душа, какое пламя,
неописуемое словами
чудо, раз, сквозь ничто-туман бросаясь,
по склонам плоти твоей брожу я?
Раз, как глагол в просветленный разум,
в тайны твои проникаю разом!..
Где крови кругами, в немолчной дрожи
куст розы вновь и вновь
трепещет, чтоб на нежной коже
щеки твоей распуститься в любовь,
плоду ее колыбель готовя.
Где желудка почва простая
чутко сплетает и расплетает
нити и узелки по краю,
соков узорами растекаясь,
корни и крону легких питая,
чтоб гимн себе своими устами
шептала листва густая.
Где радостно по туннелям вечным
преображается и хлопочет
жизнь-материя трактом кишечным,
шлаки купая в гейзерах почек!
Где холмы вздымаются сами,
звезды вздрагивают и угасают
где шахты к небу провалы щерят
несчетные копошатся звери
мошкара
и ветра,
где жестокость беспечна, добра,
солнце светит кромешной мгле,
не познавшей себя земле,
вечности до утра.
5
Спекшимися от крика
сгустками крови
слово за словом
падает пред тобою.
Суть — заика,
лишь закону не прекословит.
Всё. Поздно: потроха, что заново их
день ото дня выдыхают в стих,
к немоте готовы.
И всё же, и всё же —
к тебе, в миллионах отысканной,
взывают еще, к единственной:
о живое ложе,
зыбка, могила, мира дороже,
прими такого!..
(Светает; о, как высока высь!
Тьма света — не пережечь его.
Как больно глазам, куда ни ткнись.
Видать, погиб, делать нечего.
Всё. Откуда-то сверху сердце
бьет, мечется.)
6 (сбоку-песенка)
(Мчится поезд, ворожит на ходу:
может, я тебя сегодня найду,
может, схлынет разом краска с лица,
может, кликнешь тихонько с крыльца:
Я воды согрела, полью тебе!
На, утрись скорей, вот рушник тебе!
Сядь, поешь, я мяса сварила!
Ляг, я нам вдвоем постелила!)
ДЕЖЕ КОСТОЛАНИ (1885–1936)
Ночами я пугаюсь, вдруг поймав
твое дыханье: что ж люблю я так?
Вот этот жалкий поршень, автоклав,
прерывисто сопящий пшик, пустяк?
Прислушиваюсь, как ворует жизнь
живой паровичок — из ничего.
Да что ж со мною станет, окажись,
что Бог, играя, выронил его?
Случайность, непонятный механизм
в скорлупке глупой — жизнь моя сама;
замедли ход, рвани ли, захлебнись —
в Дунае утоплюсь, сойду с ума.
На что же я надеялся, дурак?
Картежник-мот и тот в сто раз умней
или беглец с сокровищем своим,
доверившийся прихоти морей.
То на колени плюхнусь, то вскочу,
то жар, то дрожь берет, и я тревожно,
как трус последний, жалобно шепчу:
«О, осторожно»…
Посеребрился локон золотой;
О время, ты спешишь неумолимо,
Борьба с тобой останется тщетой,
И молодость, увы, проходит мимо.
Цветок красы не расцветает вновь;
Не вянут корни — вера, долг, любовь.
В жилище пчел преображен шелом,
Молитва стала участью солдата,
И слышится торжественный псалом
Взамен сонетов, певшихся когда-то.
О, дал Господь безгрешные сердца
Тем, кто попал в деревню из дворца!
Простых людей из ближнего села
Он учит в скромной комнате своей:
Кто королеву любит — тем хвала,
Проклятье тем, кто зла желает ей.
Богиня, не препятствуй сей мольбе:
Он был твой рыцарь и служил тебе.
РЕДЬЯРД КИПЛИНГ (1865–1936)
Вчера Томлинсон на Беркли-сквер скончался в своем дому,
И сразу же Призрак, посланник небес, на дом явился к нему,
За волосы с койки его поднял и потащил в руке,
В долину, где Млечный Путь шумит, как перекат в реке;
Потом еще дальше, где этот шум затих и умер вдали;
И вот к Воротам, где Петр звенит ключами, они пришли.
«Восстань! — велю тебе, Томлинсон», — так Петр с ним заговорил, —
И нам расскажи о добрых делах, что делал, пока ты жил.
Какое добро на далекой Земле свершил ты, о жалкий гость?"
И побелела пришельца душа, словно нагая кость.
«Был друг дорогой, — он сказал — у меня, советчик и пастырь мой,
Он дал бы ответ за меня сейчас, когда бы здесь был со мной».
«Что в жизни земной был приятель с тобой — запишут тебе в доход,
Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Райских ворот;
И если друг твой прибудет сюда — не даст за тебя ответ;
У нас для всех — одиночный забег, а парных забегов нет».
И огляделся вокруг Томлинсон, но толку с того — ни шиша;
Смеялась нагая звезда над ним, нагою была душа,
И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал,
И так о добрых своих делах у Врат Томлинсон рассказал:
«Об этом я слышал, а то — прочел, а это — сам размышлял
О том, что думал кто-то про то, что русский князь написал».
Скопилась стайка душ-голубков, поскольку проход закрыт;
И Петр ключами устало тряхнул, он был уже очень сердит.
«Ты слышал, ты думал и ты читал — вот все, что сказал ты нам,
Но именем тела, что ты имел, ответь — что ж ты делал сам?»
Взглянул Томлинсон назад и вперед, но не было пользы с того;
Была темнота за его спиной, Врата — пред глазами его.
«О, это я понял, а то — угадал, об этом — слыхал разговор,
А это писали о том, кто писал о парне с норвежских гор».
«Ты понял, ты слышал, — ну ладно… Но ты стучишься в Райскую Дверь;
И мало здесь места средь этих звезд пустой болтовне, поверь!
Нет, в рай не войдет, кто слово крадет у друга, попа, родни,
И кем напрокат поступок был взят, — сюда не войдут они.
Твоё место в огне, твой путь — к Сатане, тобою займется он;
И… пусть та из вер, что ты взял с Беркли-сквер, тебя да хранит, Томлинсон!»
За волосы Призрак его потащил, чтоб, солнца минуя, пасть
Туда, где пояс Погибших Звезд венчает Адскую Пасть,
Где звезды одни от злобы красны, другие — белы от бед,
А третьи — черны от жгучих грехов, их умер навеки свет,
И если с пути они смогут сойти, — того не заметим мы:
Горят их огни иль погасли они — не видно средь Внешней Тьмы.
А ветер, что выл среди Светил, его насквозь пронизал,
И к адским печам он рвался сам — он в пекле тепла искал.
Но там, где вползают грешники в ад, сам Дьявол сидел у Ворот,
Он душу спешившую крепко схватил и перекрыл проход.
Сказал он: «Не знаешь ты, верно, цены на уголь, что должен я жечь,
Поэтому нагло, меня не спросив, ты лезешь в адскую печь.
Я все-таки детям Адама — родня, так что ж ты плюешь на родство?
Я с Богом боролся за племя твое со дня сотворенья его.
Присядь, будь любезен, сюда на шлак», — так Дьявол ему говорил, —
«И нам расскажи о дурных делах, что делал, пока ты жил».
И посмотрел Томлинсон наверх, и там, где спасенья нет,
Увидел звезду, что от пыток в аду сочила кровавый свет;
Тогда он вниз посмотрел, и там, вблизи мирового Дна,
Увидел звезду, что от пыток в аду была, словно смерть, бледна.
Сказал он: «Красоткой я был соблазнен, грешили мы с ней вдвоем,
Она б рассказала, будь она здесь, об этом грехе моем».
«Что в жизни земной был грешок за тобой, — запишут тебе в доход,
Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Адских ворот;
И если подруга здесь будет твоя — тебе в том выгоды нет;
За грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ!»
И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал,
И так о дурных своих делах у Врат Томлинсон рассказал:
«Раз высмеял там любовь к Небесам, два раза — могильную пасть,
А трижды — чтоб храбрым считали меня — я Бога высмеял всласть».
А Дьявол душу в костре раскопал и дал есть остыть чуток:
«На дурня безмозглого переводить не стану я свой уголёк!
Ничтожнейший грех — дурацкий твой смех, которым хвалишься ты;
Нет смысла моих джентльменов будить, что по-трое спят у плиты».
Взглянул Томлинсон вперед и назад, но пользы не высмотрел он:
Страшась пустоты, толпился вокруг бездомных Душ легион.
«Ну… это я слышал, — сказал Томлинсон, — об этом был общий шум,
А в книге бельгийской я много прочел француза покойного дум».
«Читал ты, слыхал ты… Ну ладно! И что ж? А ну, отвечай скорей:
Грешил ли хоть раз из-за жадности глаз иль зова плоти твоей?»
«Пусти же меня!» — закричал Томлинсон, решетку тряся что есть сил, —
«Мне кажется, как-то с чужою женой я смертный грех совершил».
А Дьявол, огонь раздувая в печи, смеялся из-за Ворот:
«Ты грех этот тоже прочел, скажи?» — «Так точно!» — ответил тот.
Тут Дьявол дунул на ногти — и вмиг к нему бесенята бегут.
«Содрать шелуху с того, кто стоит под видом мужчины тут!
Просеять его сквозь звезд решето! Найти его цену тотчас!
К упадку пришли вы, люди Земли, коль это — один из вас».
На мелких чертях — ни брюк, ни рубах; их — голых — пламя страшит;
И горе у всех — что крупный-то грех из мелких никто не свершит.
Они по углю, крича: «У-лю-лю!», гнали отрепья души
И рылись в ней так, как в вороньем гнезде роются малыши.
Вернувшись назад, как дети с игры, с игрушкой, разорванной сплошь,
Они говорили: «В нем нету души, и делась куда — не поймешь.
Внутри у него — так много всего: душ краденых, слов чужих,
И книг, и газет, и только лишь нет его паршивой души.
Пытали его и терзали его когтями до самой кости,
И когти не лгут — клянемся, что тут его души не найти!»
И Дьявол голову свесил на грудь, не в силах печаль унять:
«Я все-таки детям Адама — родня; ну как мне его прогнать?
Пусть наш уголок далек и глубок, но если в нашем огне
Я дам ему место — джентльмены мои в лицо рассмеются мне,
Хозяином глупым меня назовут и скажут: 'Не ад, а бардак!'.
Нет смысла моих джентльменов сердить, ведь гость — и вправду дурак».
Пыталась к огню прикоснуться душа, а Дьявол глядел на нее,
И жалость терзала его, но он берег реноме свое.
«Проход тебе дам, трать уголь к чертям, ступай к вертелам, вперед! —
Коль душу придумал украсть ты сам». — «Так точно!» — ответил тот.
И Дьявол вздохнул облегченно: «Ну что ж… Душа у него, как блоха,
Но сердце спокойно мое теперь — там найден росток греха.
Сей видя росток, я бы не был жесток, будь вправду я всех сильней,
Но знай, что внутри — иные цари, и власть их — выше моей.
Проклятые есть там Заумь и Спесь — и шлюха, и пастырь для всех;
Я б сам не хотел ходить в их предел — в тот особый пыточный цех.
Не дух ты, не гном, не книга, не зверь, — тебя никак не назвать;
Что ж, ради спасения чести людей — ступай, воплотись опять.
Я все-таки детям Адама — родня; не жди от меня вреда;
Но лучших — смотри! — грешков набери, когда вернешься сюда.
Вот черные ждут тебя жеребцы, чтоб отвезти домой;
Не мешкай же, чтоб успеть, пока гроб не закопали твой!
Вернись на Землю, открой глаза и детям Адама скажи,
Поведай людям ты слово мое, покуда ты снова жив,
Что за грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ,
И … пусть сбережет там Бог тебя — тот, что взял ты из книг и газет!»
РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)