Ознакомительная версия.
С очень высокой долей вероятности можно предположить, что Ахматова бывала летом 1904 года на «даче Митрофаныча» неоднократно, а с тридцатишестилетним хозяином дачи её связывали не только творческие, но и романтические отношения:
Посвящ<ается>А. M. Ф<ёдорову>
Над чёрною бездной с тобою я шла,
Мерцая, зарницы сверкали.
В тот вечер я клад неоценный нашла
В загадочно-трепетной дали.
И песня любви нашей чистой была,
Прозрачнее лунного света,
А чёрная бездна, проснувшись, ждала
В молчании страсти обета.
Ты нежно-тревожно меня целовал,
Сверкающей грёзою полный,
Над бездною ветер, шумя, завывал…
И крест над могилой забытой стоял,
Белея, как призрак безмолвный.
24 июля <1904 г.>Это второе, чудом сохранившееся (или сознательно сохранённое?) стихотворение пятнадцатилетней Ахматовой. Оно так неожиданно-великолепно, что, кажется, одно только благодарное уважение к воле провидения, которое подарило этот маленький шедевр русской лирической поэзии начала XX века нашим дням, требует от современных ахматовских биографов не прочитывать в нём более того, что предстоит взгляду:
И песня любви нашей чистой была…
«Фёдоров не мог жить без романов», – вспоминала В. Н. Муромцева-Бунина. Он был очарован одновременно всеми появлявшимися вокруг него женщинами, постоянно назначал тайные свидания, клялся в вечной любви, «нежно-тревожно целовал», рассыпал комплименты и посвящал стихи. В молодые годы Фёдоров, обладавший эффектными внешними данными, пробовал себя на провинциальной сцене в амплуа первого любовника и хотя не сделал сколь-нибудь заметной театральной карьеры, так и не смог затем выйти из роли вплоть до конца своих дней. Разумеется, были у него и подлинные поклонницы (и даже дуэльные истории), однако в большинстве случаев «романы» разыгрывались Фёдоровым бескорыстно, создавая декоративный фон, в котором протекало любое его общение с женщинами. Эта постоянная «игра в любовь» (которой, разумеется, охотно подыгрывали его богемные конфидентки) не отменяла интеллектуальную и духовную насыщенность подобного общения. Собрания у Фёдорова в Одессе (как и у Волошина в Коктебеле, у Астрова в Москве и на «Башне» Вячеслава Иванова в Петербурге) напоминали «любовные турниры» в замках средневековых трубадуров в Провансе и Лангедоке в XI–XII веках – куртуазную забаву, из которой рождалась великая поэзия, философия и живопись. В летние месяцы 1904 года пятнадцатилетняя Ахматова нашла (украдкой от матери, старшей сестры и брата, которые всюду, разумеется, сопутствовали ей) не только первого в жизни литературного поклонника и воздыхателя, но и собеседника, способного внушить и развить сознательный интерес к литературному творчеству, образам и идеям, отвлечённым от жизненной повседневности большинства рядовых российских обывателей.
В истории отечественной словесности А. М. Фёдоров остался прежде всего как мастер этнографических зарисовок. Экзотика восточного быта являлась его главной страстью, причём географический диапазон фёдоровских путевых очерков был огромен – от степей Башкирии (которые он «открыл» для русской литературы) до поселений русских паломников в Палестине. Снедаемый вечной жаждой странствий, он в поисках всё новых и новых экзотических впечатлений побывал на Дальнем и Ближнем Востоке, в Китае, Индии и Африке:
Я много странствовал. Я видел океаны,
Высоких снежных гор алмазные хребты,
Пустыни мёртвые, зелёные саванны,
Тропические звёзды и цветы.
Мне гибелью грозили ураганы,
Не раз мой конь скользил над бездной пустоты,
И сквозь летучие миражные обманы
Оскаливала смерть голодные черты.
Но я не уставал. Я с страстью ненасытной
Рвался к опасностям. Я жаждал красоты.
Мне был противен мир предательский и скрытый,
Базар торгашества и будни суеты.
Где люди, там и зло; все гнут пред силой выи.
Не изменяют лишь природа и стихия[202].
«Природа и стихия» стали главными темами его поэзии. Не обладая талантом близкого ему по духу Бунина, Фёдоров часто смешивал поэзию и прозу, был многословен и неуклюж в своих натурфилософских гимнах. Однако (как и Бунин) пристрастием к яркости красок, пластическим деталям и внешним жестам он воздействовал на формирование поэтических вкусов дебютантки-Ахматовой в совершенно определённом стилистическом направлении. Действенность этого влияния мы ощущаем и в стихах о «чёрной бездне», где картина любовного свидания из условно-символической (обычной для начинающих лириков – вспомним слова Ольги Рождественской о «туманной недосказанности» тогдашних ахматовских стихотворных опытов) вдруг материализуется в картину Карантинной набережной, ночного морского простора далеко внизу и белеющего над кладбищенской оградой братского обелиска героям 1854 года.
Вечером 2 июля 1904 года на террасе фёдоровской дачи, среди постояльцев и съехавшихся, как обычно, визитёров показался взволнованный курьер «Одесских новостей»:
– Умер Чехов!
Стало невыносимо тихо. Потом заголосила Лидия Карловна Фёдорова. Александр Митрофанович изменился в лице, застонал, как от боли, не сдержался, заплакал сам:
Его я часто вспоминаю,
Вот и сейчас передо мной
Стоит он, точно, как живой,
Таким, каким его я так люблю и знаю[203].
Чехов познакомился с супругами Фёдоровыми в Одессе, в феврале 1901 года. Он настойчиво расспрашивал тогда Лидию Карловну, почему она оставила сцену: ведь она была актрисой. Фёдорова, подумав, отвечала, что причиной этому было желание уехать за границу, а муж её шутливо посетовал:
– Вот видите: мне хочется на Восток, а ей – в Рим.
– Не надо было, батенька, жениться на актрисе, – наставительно изрёк Чехов, – это такой народ!..
Через несколько дней Фёдоров получил из Ялты письмо: «Дорогой Александр Митрофанович! Представьте, я женюсь, и представьте – на актрисе…».
Сожжённый чахоткой Чехов умер в германском курортном городке Баденвейлере. «Вся Россия следит за движением праха любимого писателя, – сообщал корреспондент «Русских ведомостей». – Сперва решено было, что тело прибудет через Вержболово в Петербург, откуда немедленно проследует в Москву.
Но из-за оплошности вдовы, которая известила о прибытии тела неточно, гроб Антона Павловича был встречен в Петербурге не многотысячной толпой, которая приготовила речи, венки и цветы, а десятком репортёров… Москве ошибка Петербурга послужила уроком. Только опять и сюда тело великого русского писателя было доставлено в вагоне, на котором красовалась надпись “Для перевозки свежих устриц”…».
Чехова в эти траурные дни и недели читала и перечитывала вся интеллигентная Россия. Сложно себе представить, что оказавшись в июле-августе 1904 года в кругу людей, большинство из которых так или иначе были непосредственно причастными к жизни Чехова, общались с ним лично, состояли в переписке или, по меньшей мере, имели общих знакомых, юная Ахматова реагировала на скорбную весть из Баденвейлера каким-то иным образом. Чеховские темы неизбежно возникали в её беседах с Фёдоровым, которому, помимо прочего, автор «Чайки» благоволил как человеку, вышедшему из театральной среды и пишущему для театра. Кроме того, Ахматова в начале июля по всей вероятности уже дебютировала с чтением стихов перед искушённой аудиторией дачного «салона» на Большом Фонтане и, появляясь теперь среди гостей Фёдорова, ощущала себя пишущим автором (пусть и начинающим), – а, значит, ощущала и собственную корпоративную принадлежность к литературной среде. Могла ли она, в таком случае, оставаться равнодушной к кончине (и какой!) одного из величайших писателей-современников?! Неизвестно, проявляла ли Ахматова интерес к книгам Чехова до одесского лета 1904 года. Однако теперь, в Люстдорфе, имея к тому же, надо полагать, широкий доступ к библиотеке влюблённого Фёдорова, она читала чеховские повести и пьесы несомненно, и прочитанное тогда произвело впечатление очень глубокое, оставив в ней след (или, скорее, рану) от этого чтения – на всю жизнь:
– Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
– Чехов противопоказан поэзии (как, впрочем, и она ему), – поучала Ахматова в начале 1960-х ошеломлённого Анатолия Наймана. – Я не верю людям, которые говорят, что любят и Чехова, и поэзию. В любой его вещи есть “колониальные товары”, духота, лавки, с поэзией несовместимые. Герои у него скучные, пошлые, провинциальные. Даже их одежда, мода, которую он выбрал для них, крайне непривлекательна: уродливые платья, шляпки, тальмы…
Ознакомительная версия.