— Как же это ты видел привидение? расскажи.
— Я не видал. Его видеть нельзя, потому что на нем лица нет.
— Так как же Яков говорит, что ты видел?
— Видел.
— Что же ты видел, если лица нет?
— Безымень ему имя, ну и видел, — ответил Степан, поднявшись с лежки и упершись на один из локтей.
«Безымень ему имя», — подумал я и сообразил, что это значение почти то же, что «видеть не видавши»; два выражения — одного поля ягода. Мой товарищ, слушавший разговор наш, натаскал за это время несколько наваг; он вмешался, заинтересовавшись безымянностью имени привидения.
— Да где же это было? где ты видел невидимое привидение? — спросил он.
— В байне.
— То есть в бане?
— По-вашему баня, а по-нашему байня. Пошел я, это, раз в байну сайпу варить.
— А что это такое — сайпа?
Поморы переглянулись и улыбнулись, точно показались мы им неучами.
— Ну, да, что это — сайпа?
— По-вашему мыло, — отвечал Степан.
— Как мыло? Да разве у вас мыло люди сами для себя варят? Слышно, тут и совсем мыла не знают?
— Как не знать мыла; а как же покойников моют? Вашего-то мыла, точно, зачастую нет у нас, а своего-то как не быть; на что ребятишки, тех если не мыть, что с ними будет; на то и сайпа!
— Да что же это — сайпа?
— А вот, если в кипятке ворвани развести, да с золою смешать, вот она сайпа и будет, так и делаем… Так пошел я, это, в байну. До того люди невесту в ней выпарили, так жару-то развели вдосталь! Поставил я, это, ведерко на полочку, начал золу сгребать, а он тут как тут.
— Безымень?
— Точно. Сам и был.
— А по виду-то как он?
— Да нет у него виду.
— Однако же руки, ноги есть?
— А не ведаю.
— Да ведь ты видел?
— Видел.
— Ну, роги, хвост — есть?
— Не знаю.
— Да лицо-то, рожа у него какая?
— Нет у него лица, одним словом — безымень.
— Ну, так ты, значит, не видал его, а только слышал? — проговорил я, как бы желая помочь Степану дать мне желаемое объяснение.
— Кабы слыхал, а не видал, так так бы и говорил вам, — ответил он, как будто даже немного обиженный.
Обиделся за него и Яков, но только покачал головою.
Мы с товарищем переглянулись. Видимо было, что идти дальше в расспросах о не имеющем лица привидении представлялось невозможным. Оба помора удовлетворялись каким-то ликом без лица, чем-то, где-то, когда-то начер-тившимся в памяти их, в далеком детстве, чем-то неуловимым, необъяснимым, бесформенным, но несомненно существующим.
Кто пригляделся к туманным, неясным очертаниям северного поморья, к его тающим миражам, к тусклости воздуха, облекающей даль, с исключениями для немногих светлых дней, где и в светлые дни не сходит с горизонта марь, тот поймет возможность нарождения в народной фантазии этой удивительной «безымени», привидения без очертаний, облика без лица. Представить себе его не поморским воображением невозможно.
Сообщение поморов оказалось так характерно, что нельзя было, не стоило как-то расспрашивать дальше. Уженье продолжалось.
Вдали, за заливчиком, виднелся бесконечный океан, заснувший в глубоком покое.
«Море слосело», — говорят в этом случае поморы.
Я смотрел на окрестность. Речка делала перед нами, прыгая по камням, большую излучину, «хоботину», как здесь называют; солнце опускалось; начала показываться к вечеру мелкая, неприятная мошка — «мухарь». По обоим берегам речки виднелись длинными рядами «бадни», то есть подмытые водою, опрокинувшиеся в нее деревья.
«Если, — думалось мне, глядя на эти деревья, — так неопределенны очертания фантастических представлений в голове помора, то, взамен этого, как четко следит он за тем и определяет особым именем то, что дает ему его скудная природа. Вот хотя бы слово „бадня“ для подмытого водою дерева; на Руси подобного слова и определенного понятия, требующего особого слова, кажется, нет, а тут есть. Если ветром выворочено дерево на матерой земле и торчит корнями и там, где оно стояло прежде, образовалась яма — помор называет такую яму „баглень“, а это опять-таки очень определенное слово для очень определенного самостоятельного понятия, которого на Руси, кажется, нет».
Время шло, мы «простояли воду», и море снова стало «пухнуть»; необходимо было кончить с уженьем, чтобы поспеть вовремя в недалекое становище. Под самый конец удалось мне видеть то, о чем я только слыхал. Едва забросил я лесу, что-то быстро потянуло поплавок книзу; я сильно дернул, подсек; серебряная, довольно длинная навага забарахталась в воде, и не успел я вытащить ее всю, как за хвост ее уцепилась другая навага, и обе они не замедлили очутиться на береговом песку. Говорят, бывают случаи, что вытаскивают таким образом сразу по три штуки, когда наваги много, а прожорлива она всегда.
Вечер опускался удивительно тихий. По мере приближения солнца к горизонту золотистая марь голубела, прояснялась, и по совершенно «слосевшему» морю, далеко кругом, виднелись поморские шняки. «Безымень» загуляла по поморью.
1
В мрачной, молчаливой необъятности осенней ночи северного поморья тонкою, желтенькою полоскою только что обозначился восток. Полоска света все росла, удлинялась, становилась лентою, все краснее, шире и выше, и по мере того, как заревой свет отвоевывал себе в небе все большую и большую площадь, отвесные скалы мурманского берега, на их тысячеверстном протяжении от Норвегии до Святого Носа и дальше, в глубь Белого моря, по его западной окраине, проступали все яснее и яснее. Скалы тоже тянулись лентою, но темною, каменною, неподвижною, тогда как небесная заря противопоставляла им ленту света не неподвижную, живую, быстро уширявшуюся, как бы кем-то рисуемую; она, эта лента зари, могла бы на этот раз, как это здесь часто бывает, и вовсе не появляться, если бы не случилось на небе, со стороны востока, прогалины в тучах.
При первом зарождении дневного света встрепенулся на мурманском побережье прежде всего его пернатый мир. Закричали неисчислимые чайки, гагары, утки, нырки, лебеди и буревестники и, слетая один за другими мириадами, словно свеваемые ветром, со всех выступов, изо всех щелей прибрежных гранитов, налегли, каждая птица по-своему, на воду. Одни из них потянули стремглав в прояснявшуюся даль, другие закружились широкими кольцами на месте, третьи, то взвиваясь отвесно, то перепархивая на недалекие расстояния, толпились вдоль ближних утесов, не отваживаясь далее, четвертые сели на воду, а тяжелый глупыш только слетел со скалы на ближний песок побережья и снова сел и будто уснул. Во всех сказались особые характеры.
Осенний день воцарялся.
Но еще раньше пернатых проснулись женщины по очень немногочисленным прибрежным деревням и поселкам Кандалакского побережья; только этого не было так заметно потому, что женщины закопошились в домах своих. Закопошились они потому, что эти дни поздней осени — важные для них дни, а именно; возвращались к ним одни за другими поморы с дальних промыслов — мужья, отцы, дяди, сыновья и братья. И это было не простое возвращение после разлуки, длившейся все лето, — нет, это было возвращение, полное самых трепетных, самых потрясающих неожиданностей. На бесконечных протяжениях тех мест нет ни торных путей, ни обыкновенной почты, ни телеграфов, и весть о гибели того или другого суденышка, того или другого человека может не прийти к его семейству до самой зимы. С подобными условиями возвращения «своих» людей «баломонить» — шутить, «басалаить» — повесничать не приходится, и вот почему все домашние хозяйства, или, по здешнему, «обрядни», в лице их хозяек зашевелились раным-рано, ранее пернатых просыпавшегося поморья.
По мере того как проникалась светом темень ночи, меркли огоньки в окнах селения, ясно обозначавшие в ночи его широкое протяжение вдоль берега.
Проснулась раньше других, а то, пожалуй, и совсем не спала — Марфа, бездетная жена помора Еремы, баба молодая и красивая. Вот уже пятую осень встречает она, вместе с другими женщинами, возвращающихся; никогда не встречала она Ерему с радостью, как-то встретит она его теперь, когда полюбила другого?
Да и как не любить этого другого? И другие его любят. Когда он, этот другой, Петр по имени, раннею весною захилел в лютой болезни, так что не только на промысел выйти не мог, но всему поселку «блазнило» — мерещилось, что смерть его возьмет, у девок только и речи было что о нем. Возвратилось наконец здоровье, но Петру нечего было и думать идти на дальние промыслы; где за ними угонишься, когда промышленников уже с апреля месяца по всему океану разбросало? Оставалось Петру одно — береговая ловля; выходил он в море недалеко, по соседству, много раз возвращался и опять уходил, а одна из девушек, Агафья, та всегда его раньше других встретит, да и смотрит, смотрит, глаз с него не сводит, а когда удается, ласковым словом подарит.