В 1830 — е годы Вордсворту пришлось пережить несколько тяжелых утрат. В 1834 г. умерли два друга: Кольридж и Чарлз Лэм. В том же году сестра Дороти, дочь Дора и Сара Хатчинсон заболели инфлюэнцей; Сара умерла, Дора поправилась, но ее здоровье с тех пор пошатнулось, а у Дороти, которая еще до болезни пережила несколько приступов помутнения сознания, началось осложнение на мозг, в результате которого она потеряла рассудок и уже не поправилась до конца жизни.
В 1834 г. умер Саути, и Вордсворту был предложен пост поэта-лауреата, предполагавший поэтическое освещение важнейших событий в жизни государства и королевской семьи. Саути, по общему признанию, весьма достойно вел себя на посту поэта-лауреата (хотя Байрон был на этот счет другого мнения), и Вордсворту было не стыдно занять после него этот пост. Благодаря этому Вордсворт несколько раз съездил в Лондон и однажды даже был на королевском балу. Но единственным его произведением официального характера стала “Ода на введение его королевского высочества принца Альберта в должность канцлера Кембриджского университета” 1847 г., к тому же им не законченная и дописанная его племянником, епископом Линкольнским. Вордсворт остался до конца жизни верен себе и официальным поэтом не стал.
Творчество Вордсворта получило признание начиная с 1820 — х годов. И хотя его произведения никогда не были поэтической сенсацией, бестселлерами своего времени, как восточные поэмы Байрона или “Лалла Рук” Томаса Мура, его литературная репутация неуклонно росла. В 1830 — е годы он уже считался крупнейшим английским поэтом, а к концу XIX в. по количеству любимых цитат занимал третье место среди английских авторов, сразу после Шекспира и Мильтона.
Тема “Вордсворт в России” еще ждет своего исследователя. Его творчество никогда не вызывало такого широкого интереса, как поэзия Байрона или Шелли. Тем не менее в 1830 — е годы появляются первые статьи об Озерной школе в английской поэзии [15], первый перевод И. И. Козлова баллады “Нас семеро” [16], после смерти Вордсворта выходит его некролог [17]. А. С. Пушкин упоминает Вордсворта как поэта, решительно выступившего за приближение поэтического языка к разговорной речи, создает свое вольное подражание Вордсворту — “Суровый Дант не презирал сонета…”. В 1870 — е годы появляются прекрасные переводы Д. Мина, а на рубеже веков два стихотворения Вордсворта переводит К. Д. Бальмонт. Для переводчиков XX в. творчество Вордсворта является классикой, чье значение для мировой поэзии неоспоримо.
Е. Зыкова
"From "LYRICAL BALLADS"
Из сборника "ЛИРИЧЕСКИЕ БАЛЛАДЫ"
СТРОКИ, ОСТАВЛЕННЫЕ НА КАМНЕ В РАЗВЕТВЛЕНИИ ТИСОВОГО ДЕРЕВА, СТОЯЩЕГО НЕПОДАЛЕКУ
ОТ ОЗЕРА ИСТУЭЙД В УЕДИНЕННОЙ, НО ЖИВОПИСНОЙ ЧАСТИ ПОБЕРЕЖЬЯ[18]
Помедли, путник! Одинокий тис
Здесь от жилья людского отдален.
Как льнет пчела к нагим его ветвям!
Как радостно блестит в траве ручей!
Дохнет зефир — и ласковый прибой
Сознанье убаюкает твое
Движеньем нежным, чуждым пустоте.
Ты знаешь, кто
Сложил здесь камни, дерном их покрыл,
Кто скрыт был, как в объятии, — в тени
Густого древа, голого теперь?
Душою необычной наделен,
Он был взращен величьем этих мест,
И в юности, высоких мыслей полн
И сердцем чист, он устремился в мир
И был готов, как собственных врагов,
Злоречье, зависть, ненависть разить.
Мир пренебрег им. Духом он упал,
С презреньем отвернувшись ото всех.
Гордыней в одиночестве свою
Питая душу, он любил сидеть
Под этим мрачным тисом, где его
Лишь птицы посещали да овца,
Отставшая от стада своего.
По этим диким скалам, где росли
Лишь чахлый вереск и чертополох,
Блуждая взором, долгие часы
Он скорбное лелеял торжество,
Вообразив их символом своей
Бесплодной жизни. Голову подняв,
Пейзаж прекрасный видел он вдали,
Так расцветавший на его глазах,
Что от избытка этой красоты
Изнемогало сердце. И тогда
Он вспоминал о тех, чей ум согрет
Теплом великодушья, для кого
Соединялись мир и человек
Как бы в чудесном действе, — он вздыхал
И радовался горько, что другим
Так чувствовать дано, как он не мог.
И грезил он, покуда взор его
Не застилали слезы. Умер он
В долине этой. Памятник ему —
Лишь камень, на котором он сидел.
И если, путник, сердца чистоту
Ты с юных лет сберег, — запомни впредь:
Ничтожна гордость, как ни наряди
Ее в величье. Лучшие дары
Погибнут зря, коль обладатель их
Презренье к ближним чувствует. И тот,
Чей взгляд самим собой лишь поглощен, —
Всех меньше, худший из живых существ.
У мудреца он мог бы вызвать то
Презрение, что мудростью самой
Считается запретным. Будь мудрей!
Лишь истинное знание ведет
К любви, и тот лишь истинно велик,
Кто в тихий час раздумий и тревог
Себя терял и обретал себя
В смиренье сердца…
LINES LEFT UPON A SEAT IN A YEW-TREE WHICH STANDS NEAR THE LAKE OF ESTHWAITE,
ON A DESOLATE PART OF THE SHORE, YET COMMANDING A BEAUTIFUL PROSPECT
— Nay, Traveller! rest. This lonely yew-tree stands
Far from all human dwelling: what if here
No sparkling rivulet spread the verdant herb;
What if these barren boughs the bee not loves;
Yet, if the wind breathe soft, the curling waves,
That break against the shore, shall lull thy mind
By one soft impulse saved from vacancy.
Who he was
That piled these stones, and with the mossy sod
First covered o'er, and taught this aged tree,
Now wild, to bend its arms in circling shade,
I well remember. - He was one who own'd
No common soul. In youth, by genius nurs'd,
And big with lofty views, he to the world
Went forth, pure in his heart, against the taint
Of dissolute tongues, 'gainst jealousy, and hate,
And scorn, against all enemies prepared,
All but neglect: and so, his spirit damped
At once, with rash disdain he turned away,
And with the food of pride sustained his soul
In solitude. - Stranger! these gloomy boughs
Had charms for him; and here he loved to sit,
His only visitants a straggling sheep,
The stone-chat, or the glancing sand-piper;
And on these barren rocks, with juniper,
And heath, and thistle, thinly sprinkled o'er,
Fixing his downward eye, he many an hour
A morbid pleasure nourished, tracing here
An emblem of his own unfruitful life:
And lifting up his head, he then would gaze
On the more distant scene; how lovely 'tis
Thou seest, and he would gaze till it became
Far lovelier, and his heart could not sustain
The beauty still more beauteous. Nor, that time,
Would he forget those beings, to whose minds,
Warm from the labours of benevolence,
The world, and man himself, appeared a scene
Of kindred loveliness: then he would sigh
With mournful joy, to think that others felt
What he must never feel: and so, lost man!
On visionary views would fancy feed,
Till his eye streamed with tears. In this deep vale
He died, this seat his only monument.
If thou be one whose heart the holy forms
Of young imagination have kept pure,
Stranger! henceforth be warned; and know, that pride,
Howe'er disguised in its own majesty,
Is littleness; that he, who feels contempt
For any living thing, hath faculties
Which he has never used; that thought with him
Is in its infancy. The man, whose eye
Is ever on himself, doth look on one,
The least of nature's works, one who might move
The wise man to that scorn which wisdom holds
Unlawful, ever. O, be wiser thou!
Instructed that true knowledge leads to love,
True dignity abides with him alone
Who, in the silent hour of inward thought,
Can still suspect, and still revere himself,
In lowliness of heart.