Последние стихи Слуцкого… Эта тетрадь, а вернее, несколько толстых тетрадей еще выйдут когда-нибудь отдельной книгой, то будет одна из удивительных книг русской поэзии. Она писалась после смерти жены.
Жена Слуцкого Татьяна Борисовна Дашковская, спутница его жизни с 1957 года, болела долго и безнадежно. Вопреки всему, вопреки точному знанию о ее болезни, Слуцкий спасал ее как мог и верил, что она переживет его. Ее смерть в феврале 1977 года не могла быть для него неожиданностью и все же была ею, была страшным ударом. Оказалось, что ее жизнь, ее болезнь, ее спасение и были в 70-е годы основными нитями, привязывавшими к жизни и его.
И пока обрывались иные ниточки и цепочки, пока рушилось все остальное, оставшееся, Слуцкий заполнял тетради стихами. Стихами, буквально лившимися из него. В этих тетрадях, в этих стихах — многое и разное. Прежде всего — скорбь потери, сказавшаяся во многих строках. Ощущение, что происходит последний разговор с друзьями, современниками, страной («Я знаю, что „дальше — молчанье“, поэтому поговорим, я знаю, что дальше — безделье, поэтому сделаем дело»). Вдруг вспыхивающая надежда, что, может быть, удастся прорваться, как удавалось когда-то. И несмолкающая любовь к людям. И сомнения в великом деле литературы, которому служил всю жизнь, и прежде всего в том, что делал и сделал сам. И отчаянные просьбы: «Умоляю вас, Христа ради, с выбросом просящей руки, раскопайте мои тетради, расшифруйте черновики». И горькие, даже страшные пророчества. И благословение остающейся жизни:
Продолжается жизнь — даже если я кончился.
Продолжается жизнь — даже если я скорчился,
словно в огненной вьюге
бумажный листок.
Все равно: юг на юге,
на востоке — восток.
Это продолжалось три месяца. В мае 1977 года Слуцкий ушел в душевную депрессию, умолк. Следующие девять лет он провел в больницах, в пустой квартире (не желал никого видеть: «Не к кому приходить», — отвечал по телефону на просьбу друзей о встрече), снова в больнице, в семье брата, среди любящих и заботливых людей. Был здрав умом, памятлив, по-прежнему точен и остер в оценке ситуаций в стране и в мире, в добрые минуты звонил старым знакомым и подолгу разговаривал с ними. Но — дара не было, стихи уже не приходили. И это, по-видимому, доставляло самые большие страдания. Смерть избавила его от них 23 февраля 1986 года.
Когда думаешь о его жизни, видишь, что в чем-то она была такой же тяжелой, как у его сверстников, в чем-то — тяжче. И все же он был счастливым человеком. Он не давал себе пощады, и он осуществился.
А еще — он проделал многие стадии того пути, на который мы сейчас ступили, пути духовного и нравственного высвобождения. Все, что мог, он сделал для того, чтобы его соотечественникам было чуточку легче. Вот почему его слово не только прекрасно, оно еще и настойчиво: так отцы и друзья предупреждают о крутых поворотах и пропастях, которые они разглядели раньше нас. Расслышим ли? Прислушаемся ли?
Юрий Болдырев
ГЕНЕРАЛ МИАХА[1], НАБЛЮДАЮЩИЙ ПЕРЕХОД ИСПАНСКИМИ ВОЙСКАМИ ФРАНЦУЗСКОЙ ГРАНИЦЫ
Республика дозволила войти,
Но факт есть факт и — горе побежденным.
Оркестр молчит, и свернуты знамена.
И генерала нету впереди.
Он на трибуне занял место с краю,
В седин приличье лысину убрал.
Так в клуб — смотреть — приходят шулера,
Когда за стол их больше не пускают.
Седой старик, почтеннейший старик,
Слегка на пенсии, болезнью чуть разбитый…
А он стоит и мучает парик
И примеряет лоб к самоубийству.
О, все б вернуть! О, если б все отдать —
Почет, богатство, мелочи регалий —
За то, чтоб здесь разбитым генералом
С разбитой армией в концлагерь прошагать!
И, лавочников левых убеждений
Смеша,
он проборматывает вниз:
— Неплохо, мальчики, хоть сапоги грязны —
Штыки блестят — оно важней в сраженьи.
Но шаг! Где шаг! Дыханье — затаить!
Вы репутацию мне портите, мальчишки!
Им давят грудь их орденские книжки,
Где ваша подпись, генерал, стоит.
1
На Монмартре есть дом, на другие дома не похожий,
Здесь живут инвалиды, по прозвищу «гнусные рожи».
Это сказано резко, но довольно правдиво и точно.
Их убогие лица настолько противны природе,
Что приличные дамы обычно рожают досрочно
При поверхностном взгляде на этих несчастных уродин!
Это сказано резко, но довольно правдиво и точно.
Им пришлось быть на фронте, и смерть надавала пощечин.
Оскорбила их смерть и пустила по свету, как камень.
И они побрели, прикрывая несчастье руками.
И, чтоб лучших пейзажей не портили эти бродяги,
Чтоб их жен и невест от такого позора избавить —
Их толкнули сюда и расторгли законные браки —
Потому что они не имеют законного права!
Им тепло, и похлебка, и в праздники можно быть пьяным.
Но нельзя же без женщин! Остается одна Марианна.
О, пришла бы сюда эта тихая девушка в белом,
Они рвали б на части продолговатое тело.
Затерзали бы насмерть, но любили б не меньше.
Потому что нельзя же, нельзя же, нельзя же без женщин.
2
В пять часов
по утрам
санитар
умываться
будил их.
Он их любит,
и лупит,
и зовет их
«мои крокодилы!»
Крокодилы встают и довольны, не вспомнил покуда,
Но недаром на стенах дары господина Ахуда.
Этот мсье — он ученый. И вообще недурной человечек
С перепутанным прошлым, с особым прищуром на вещи.
Он помешан на правде. И чтоб скрытое стало открытым,
Он прислал зеркала. Зеркала. Зеркала — инвалидам.
Закрывайтесь, клянитесь, в ресницы глаза затушуйте!
Вы посмотрите! Истина восторжествует!
После дня размышлений о том, что не так уже страшно,
После ночи забытья — простой человеческой ночи
Вас согнут, вас сомнут, оглушат. Ошарашат.
Эти темные маски. Их точность. Их тихая точность.
Так недаром Париж называет вас «гнусные рожи»!
Глас народа — глас божий.
Они падают ниц! Пощади, всемогущий!
О, не дай нам смотреть, о, за что ты караешь невинных!
Но ему все равно! Он имеет Марию и кущи,
И ему наплевать.
Он — довольно красивый мужчина.
Давайте деньги бедным,
Давайте хлеб несытым,
А дружбу и любезность
Куда-нибудь несите,
Совсем в другое место,
Где трижды в день еда,
Несите ваши чувства,
Тащите их туда.
Я вычитал у Энгельса,
Я разузнал у Маркса,
На что особо гневаются
Рассерженные массы:
На то, что хлеба — мало,
На то, что негде жить,
Что трудно без обмана
Работать и служить.
Брезентовые туфли
Стесняют шаг искусства,
На коммунальной кухне
Не расцветают чувства,
И соловьи от басен
Невесело поют…
Да процветает базис!
Надстройки подождут!
Не гром гремит насчет скончанья мира,
Не буря барсом бродит по горам —
Кончается старик Абрам Шапиро —
По паспорту — Шапиро же, Абрам.
Лежит продолговатый и зловещий
И методично,
прямо в рожу —
да! —
Хрипит потомкам: «Покупайте вещи —
Все остальное прах и ерунда!»
Рук своих уродливые звезды
Рассыпав в пальцев грязные лучи,
С привычной жадностью сгребает
скользкий воздух,
Который глотке не заполучить!
А сыновья устали от Шапиры —
Им время возвращаться на квартиры!
Они сюда собрались для почета,
Но сроки вышли. Можно прекратить.
Им двести лет за все его обсчеты
Обсчитанным платить — не заплатить!
Но старику тех тонкостей не видно:
Пришла пора и гонит со двора!
Растерзанный, мучительный, бесстыдный,
Он на колени бухает с одра:
— Хоть это больше заслуга финотдела —
Моя беда, а не моя вина,
Но я вам,
дети,
не оставлю
дела,
Простите, дети,
нищего,
меня!
Обросшие старинной кожей кости
И бороденки желтоватый хвостик
Заталкивают в непросторный гроб.
А барахло, то самое, которое
В его глазах всю жизнь торчало шторою, —
Еще раз на глаза кладут и лоб.