1996 год
«Что нам делать, умеющим кофе варить…»
Что нам делать, умеющим кофе варить,
А не манную кашу?
С этим домом нетопленым как примирить
Пиротехнику нашу?
Что нам делать, умеющим ткать по шелкам,
С этой рваной рогожей,
С этой ржавой иглой, непривычной рукам
И глазам непригожей?
У приверженца точки портрет запятой
Вызывает зевоту.
Как нам быть? На каком языке с немотой
Говорить полиглоту?
Убывает количество сложных вещей,
Утонченных ремесел.
Остов жизни — обтянутый кожей Кащей —
Одеяние сбросил.
Упрощается век, докатив до черты,
Изолгавшись, излившись.
Отовсюду глядит простота нищеты
Безо всяких излишеств.
И, всего ненасущного тайный позор
Наконец понимая,
Я уже не гляжу, как сквозь каждый узор
Проступает прямая.
Остается ножом по тарелке скрести
В общепитской столовой,
И молчать, и по собственной резать кости,
Если нету слоновой.
1994 год
«Снился мне сон, будто все вы, любимые мной…»
Снился мне сон, будто все вы, любимые мной,
Медленно бродите в сумрачной комнате странной,
Вдруг замирая, к стене прислоняясь спиной
Или уставясь в окно с перспективой туманной.
Плачете вы, и у каждой потеря своя,
Но и она — проявление общей печали,
Общей беды, о которой не ведаю я:
Как ни молил, ни расспрашивал — не отвечали.
Я то к одной, то к другой: расскажи, помогу!
Дергаю за руки, требую — нету ответа.
Ладно бы бросили что-то в ответ, как врагу,
Ладно бы злость запоздалая — нет, и не это:
Машете только рукой — отвяжись, говорят!
Только тебя не хватало… И снова по кругу
Бродят, уставив куда-то невидящий взгляд,
Плачут и что-то невнятное шепчут друг другу.
Сделать, бессильному, мне ничего не дано.
Жаркие, стыдные слезы мои бесполезны.
Хватит, исчезни! Не все ли тебе-то равно,
Что происходит: не можешь помочь, так не лез бы!
Помню, мне под ноги смятый стакан подлетел,
Белый, из пластика, мусорным ветром несомый:
Мол, подними, пригожусь! — умолял, шелестел.—
Дай мне приют! — и кружился у ног, невесомый.
Да и не так ли я сам предлагаю свою
Жалкую нежность, слепую любовь без ответа,
Всем-то свою половину монеты сую —
Брось, отойди! Здесь не слышали слова «монета»!
Так и брожу. А вокруг, погружаясь во тьму,
Воет Отчизна — в разоре, в позоре, в болезни.
Чем мне помочь тебе, чем? Повтори, не пойму!
И разбираю: исчезни, исчезни, исчезни.
1995 год
«Если б молодость знала и старость могла…»
Если б молодость знала и старость могла —
Но не знает, не может; унынье и мгла,
Ибо знать — означает не мочь в переводе.
Я и сам еще что-то могу потому,
Что не знаю всего о себе, о народе
И свою неуместность нескоро пойму.
Невозможно по карте представить маршрут,
Где направо затопчут, налево сожрут.
Можно только в пути затвердить этот навык
Приниканья к земле, выжиданья, броска,
Перебежек, подмен, соглашений, поправок,—
То есть Господи Боже, какая тоска!
Привыкай же, душа, усыхать по краям,
Чтобы этой ценой выбираться из ям,
Не желать, не жалеть, не бояться ни слова,
Ни ножа; зарастая коростой брони,
Привыкай отвыкать от любой и любого
И бежать, если только привыкнут они.
О сужайся, сожмись, забывая слова,
Предавая надежды, сдавая права,
Усыхай и твердей, ибо наша задача —
Не считая ни дыр, ни заплат на плаще,
Не любя, не зовя, не жалея, не плача,
Под конец научиться не быть вообще.
1994 год
«Что-нибудь следует делать со смертью…»
Что-нибудь следует делать со смертью —
Ибо превысили всякую смету
Траты на то, чтоб не думать о ней.
Как ни мудрит, заступая на смену,
Утро, — а ночь все равно мудреней.
Двадцать семь раз я, глядишь, уже прожил
День своей смерти. О Господи Боже!
Веры в бессмертие нет ни на грош.
Нет ничего, что бы стало дороже
Жизни, — а с этим-то как проживешь?
Век, исчерпавший любые гипнозы,
Нам не оставил спасительной позы,
Чтобы эффектней стоять у стены.
Отнял желания, высушил слезы
И отобрал ореол у войны.
Что-нибудь следует делать со смертью,—
Много ли толку взывать к милосердью,
Прятаться в блуде, трудах и вине?
Все же мне лучше, чем дичи под сетью.
Два утешенья оставлены мне.
Первое — ты, моя радость, которой
Я не служил ни щитом, ни опорой,—
Но иногда, оставаясь вдвоем,
Отгородившись засовом и шторой,
Мы забывали о том, что умрем.
Ты же — второе, мой недруг, который
Гнал меня плетью, травил меня сворой,
Мерил мне воздух и застил мне свет,
Ты, порождение адской утробы,
Ужас немыслимый мой, от кого бы
Рад я сбежать и туда, где нас нет.
1995 год
«Все можно объяснить дурной погодой…»
Все можно объяснить дурной погодой.
Эпохой. Недостаточной свободой.
Перевалить на отческий бардак,
Списать на перетруженный рассудок,
На fin de siecle и на больной желудок…
Но если все на самом деле так?!
1995 год
Прежде она прилетала чаще.
Как я легко приходил в готовность!
Стоило ей заиграть на лире,
Стоило ей забряцать на цитре,
Пальцами нежно перебирая —
Струны, порочный читатель, струны.
После безумных и неумелых
(Привкус запретности!) торопливых
Совокуплений она шептала:
«О, как ты делаешь это! Знаешь,
Н. (фамилия конкурента)
Так не умеет, хоть постоянно
Изобретает новые позы
И называет это верлибром,
Фантасмагорией и гротеском».
О, синхронные окончанья
Строк, приходящих одновременно
К рифме как высшей точке блаженства!
О, сладострастные стоны гласных,
Сжатые губы согласных, зубы
Взрывных, задыхание фрикативных,
Жар и томленье заднеязычных!
Как, разметавшись, мы засыпали
В нашем Эдеме (мокрые листья,
Кроткий рассвет после бурной ночи,
Робкое теньканье первой птахи,
Непреднамеренно воплотившей
Жалкую прелесть стихосложенья)!
И, залетев, она залетала.
Через какое-то время (месяц,
Два или три, иногда полгода)
Мне в подоле она приносила
Несколько наших произведений.
Если же вдруг случались двойняшки
«Ты повторяешься», — улыбалась,
И, не найдя в близнецах различья,
Я обещал, что больше не буду.
Если я ей изменял с другими,
Счастья, понятно, не получалось.
Все выходило довольно грубо.
После того как (конец известен)
Снова меня посылали к Музе —
Ибо такая формулировка
Мне подходила более прочих,—
Я не слыхал ни слова упрека
От воротившейся милой гостьи.
Я полагаю, сама измена
Ей вообще была безразлична —
Лишь бы глагольные окончанья
Не рифмовались чаще, чем нужно.
Тут уж она всерьез обижалась
И говорила, что Н., пожалуй,
Кажется ей, не лишен потенций.
Однако все искупали ночи.
Утром, когда я дремал, уткнувшись
В клавиши бедной машинки, гостья,
Письменный стол приведя в порядок,
Прежде чем выпорхнуть, оставляла
Рядом записку: «Пока! Целую!»
Это звучало: пока целую —
Все, вероятно, не так печально.
Нынче она прилетает редко.
Прежде хохочущая девчонка —
Нынче тиха, холодна, покорна.
Прежде со мной игравшая в прятки —
Нынче она говорит мне «ладно»,
Как обреченному на закланье.
Тонкие пальцы ее, печально
Гладя измученный мой затылок,
Ведают что-то, чего не знаю.
Что она видит, устало глядя
Поверх моей головы повинной,
Ткнувшейся в складки ее туники?
Близкую смерть? Бесполезность жизни?
Или пейзаж былого Эдема?
Там, где когда-то пруд с лебедями,
Домик для уток, старик на лавке,
Вечер, сирень, горящие окна,—
Нынче пустое пространство мира.
Метафизические обломки
Сваленной в кучу утвари, рухлядь
Звуков, которым уже неважно,
Где тут согласный, где несогласный.
Строчки уже не стремятся к рифме.
Метры расшатаны, как заборы
Сада, распертого запустеньем.
Мысль продолжается за оградой
Усиком вьющегося растенья,
Но, не найдя никакой опоры,
Ставши из вьющегося — ползучим
Плющом, плутает бесплодной плетью.
Ветер гоняет клочки бумаги.
Мальчик насвистывает из Пруста,
Да вдалеке, на пыльном газоне,
Н., извиваясь и корчась в муке,
Тщится придумать новую позу.
1991 год