УЖИН В ФИЛАДЕЛЬФИИ
Запутанный в гражданственной борьбе моей,
я был на ужин приглашен Берберовой.
Она, порхая молодо и лихо,
была и сомелье, и повариха.
А было ей годков за девяносто.
Она — из инкунабул.
«Diva nostra».
«В Москве гостей встречать не разучились.
Но ссорятся в России — просто ад.
Плебейство это, а не разночинство,
когда друг друга поедом едят».
…В Москве со мной борцы за демократию
расправились как будто бы каратели,
поставив дружно девятнадцать подписей
в письме под списком всяких моих подлостей.
Я потрясен был подписью приставкинской,
страдавшего в то время от предстательной.
Не стыдно было той же авторучке
писать мне благодарно закорючки
в размазах слез, на титульном листе
за помощь золотой опальной «Тучке»,
пробитой сквозь цензурные колючки,
меня потом предав по простоте?
Любая, даже малая царапинка
почти смертельна, если от соратника.
Год после путча.
Город Филадельфия.
Дымился русский супчик с фрикадельками.
Он пресен был, но пахнул всё же лучше,
чем танки доморощенного путча.
Армяночка, татарочка, «масонка»
смотрела на меня — как на мышонка
сиамская породистая кошка
глядит, жалея, видимо, немножко.
И Нина вдруг, как будто невзначай,
так мягко, словно нянечки в больницах,
спросила, разливая мятный чай:
«А вы —
вы возвращаться не боитесь?»
Но я, вопросом обращенный в прах,
как мог ответить — разве лишь надрывно,
когда не разберешься, где тут страх,
а где, прости уж, Господи, противно.
Я думал так наивно, что нечисты,
лишь эти тряскорукие путчисты,
но осрамились наши либералы,
такие же врали и обиралы.
Я из ушей попсятиной блюю,
родимым телевиденьем насытясь.
Не лезьте в душу, всё еще мою.
Не надо меня спрашивать, молю:
«А вы —
вы возвращаться не боитесь?»
Так спрашивала Нина Николаевна,
хоть не имела в мире ни кола она, —
зато ее страницы шелестят,
как чеховский живой вишневый сад.
И Ходасевич, пепельно-седой,
как будто лишь на час ушел из дому,
встал за ее спиной немолодой,
зато открытой так по-молодому.
Он строг был, как безмолвный прокурор,
а взгляд был укоряюще цианист
и душу мне так больно проколол.
За что вы, Владислав Фелицианыч?
Шагал, вы не вернулись в старый Витебск,
а после смерти все-таки боитесь?
Вся из России изгнанная Русь
боялась возвращения —
по праву,
и я хотел сказать сначала правду,
а сам сказал неправду:
«Не боюсь».
2006
В пермском аэропорте
настроенье всем портя,
хмуро вторгнувшись в гул,
кто-то из контролеров,
нудный выказав норов
в микрофон затянул:
«Пассажир Никаноров,
пассажир Никаноров,
пассажир Никаноров,
вылетающий на Барнаул…»
Никаноров скрывался,
хитро он оставался
невидимкой в толпе,
Может, пил пиво «Дизель»,
и жевал канапе,
и в буфете приблизил
пол-России в гульбе.
Вряд ли был олигархом, —
может, бомжем-огарком,
непонятным себе?
Может быть, на коробках
и мешках прикорнул,
гражданин Никаноров,
вылетающий в Барнаул?
Может, в луже, как боров,
где-то он храпанул,
гражданин Никаноров
вылетающий на Барнаул!
Может, он сдезертирил
ото всех дедовщин,
прячась в женском сортире
от военных мужчин?
И страшней приговоров
и зрачков черных дул
голос, полный укоров:
«Гражданин Никаноров,
гражданин Никаноров,
гражданин Никаноров,
вылетающий на Барнаул!!!»
И смертельнее пули
у меня жжет в груди:
что он ждал в Барнауле,
Никаноров, найти?
Бросил нас на кого он
в скуку, пьянь и разгул,
гражданин Никаноров,
вылетающий на Барнаул?
Как же всех наколол он
и куда улизнул,
гражданин Никаноров,
вылетающий на Барнаул!
Может, мертвенно мрачный
Сов. Союза герой,
с голодовок прозрачный,
позабыт он страной?
Может, где-то, отчаясь
в потайном уголке,
он висит, не качаясь,
на тугом ремешке?
Сгинул, как сиротинка.
И такая жутинка,
будто голос, как финка,
по кишкам полоснул
хоть кричи: «Караул!»
в глушь российских просторов:
«Гражданин Никаноров!
Гражданин Никаноров!
Гражданин Никаноров,
вылетающий на Барнаул…»
3.11.2006
И у Бога ошибок много,
иногда от его доброты.
Не суди нас, Господь, слишком строго,
но не будь всепрощающим Ты.
На Тебя Тебе жалуюсь, Боже, —
Ты не много ли мне подзабыл?
Если был бы со мною построже,
то, наверное, лучше я был.
Дольче виту не делай подольче —
помоги, чтоб я людям помог.
Накажи меня жизнью подольше,
чтобы я отвертеться не смог.
У невидимого обрыва
Ты прости нас, что крестимся мы
неумело и торопливо,
так боясь и тюрьмы, и сумы.
Вот гляжу я налево, направо,
где отыщется он — кто-нибудь,
кто имел бы всевышнее право
ну хоть в чем-то других упрекнуть.
Все повязаны, все мы в замарке,
дорываясь любою ценой,
как в сплошном зоопарке, в запарке,
до колоды долбленой одной.
Горизонта за стадом не видно.
Как хочу, чтобы просто, без слов
стало хоть перед кем-нибудь стыдно
посреди громоздящихся злоб.
Вновь Россию не уроните,
обесстыживанием оскорбя.
В ней поэт — это стыдохранитель,
но стыдящийся и за себя.
2 ноября 2006
Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо Гудиашвили по заказу духовенства и осталась незаконченной из-за протеста заказчиков, возмущенных изображения святых. (Примеч. авт.).
Полицейская шашка (жарг.).
Салиас — популярный в то время среди мещанства писатель.
Слишком (фр.).
Штанба — так на немецкий лад тогда называли печатню.
Ниньо — ребенок (исп.).
Незакавыченная цитата из Н. Тихонова. (Примеч. авт.).