Перед ним возвышался моренного дуба письменный стол, титанические размеры которого неизменно приводили к мысли о бренности всего сущего. Казалось, пройдут тысячелетия, унесет ветром людей в леса, покроются пылью руины четырехмерной мельницы, а этот стол, подобный маэкльской террасе, будет непоколебимо возвышаться, отражая свет слез моренностью своих досок и посланцы иных цивилизаций будут складывать оды в его честь, умиляясь могуществу человеческого разума. А за этим фундаментальным сооружением восседал одетый в дорогое сукно, в белоснежную сорочку, в респектабельность строгого галстука и тяжелые профессорские очки образчик той породы, которую зоологи именуют, а остальные люди зовут просто ослами.
Осел поднял голову и Уинки изобразил на лице что-то вроде
АКАКПРИЯТНОБУДЕТПОБЕСЕДОВАТЬПРОСТИТЕНЕРАССЛЫШАЛВАШЕИМЯ.
Но его обреченный властью человек, видимо, не был расположен поддерживать учтивую светскую беседу. Поймав Уинки в прицел мощных очков, он некоторое время подержал его там, затем тряхнул головой и тоном общественного обвинителя заявил:
- Вы осел, сударь.
- Простите, что? - только и смог сказать Уинки.
- Я говорю: вы осел.
- Кто осел?
- Кто, кто? Вы, конечно, ведь не я же, - убежденно сказал осел.
- Простите, а вы твердо убеждены, что именно я являюсь, так сказать, ослом?
- А кем же вы еще можете быть? - саркастически спросил осел, давая своим тоном понять, что вот тут-то и конец Уинковым уверткам.
- А что, стало быть, бывают только ослы и никого больше, - решил уточнить ситуацию Уинк.
Осел, видимо, понял, что без разъяснений тут не обойтись, и нахмурился неопределенно протянув:
- Ну-у еще бывают эти...
Из наполненной шорохами тьмы, за спиной ослового кресла пахнуло доисторическим хлевом и показалась запыленная голова птеродактиля. Она скептически посмотрела через стол, затем прикрыла красные глаза и вроде бы задремала.
- Вот, вот, - сказал Осел. - Птеро-дак-тили.
Дальнейшая беседа протекала в том же духе. как выяснилось, животный мир в представлении Осла состоял из ослов и птеродактилей, которые являют из себя всего лишь ослов с крыльями. В этом месте голова птеродактиля с видимым интересом прислушалась, и даже открыла пасть для лучшей слышимости. Но услышав, что ослам, равно как ослам с крыльями, место на ферме, она щелкнула пастью и свирепо уставилась на Уинки. Скоро, впрочем, ей это надоело, и она задремала, посвистывая в такт речи осла. А тот разошелся не на шутку, доказывая необходимость немедленной тотальной фермеризации и призывая клеймить неаграризующихся ослов, со всеобщим презрением и лишением воздушных карточек.
Непривычные к подобному словесному шквалу уши Уинки начали отекать, наконец, после особо цветистого оборота речи, он понял, что если Осла не остановить немедленно, то придется прибегать к деформации пространственного континуума, чего Уинки делать не любил из-за громоздкости формул и неприятных ощущений, сопутствующих прорыву в дыру времени. Терять было нечего.
- Простите, а вы сами-то кто будите? - спросил Уинкль, по возможности более невинно.
Птеродактиль икнул.
Осел тоже хотел, как бы не заметив, продолжить свою пламенную речь, но что-то не позволило ему это сделать. Он вздохнул, укоризненно посмотрел на Уинки и попытался вновь встать на свою укатанную ораторскую колею.
- Ибо... - сказал он и запнулся.
А сказанное слово угрожающе повисло в воздухе, с каждой секундой становясь все более и более двусмысленным.
Тогда Осел бросил озадаченный взгляд вокруг и сказал в пространство:
- Вы что-то сказали?
Уинки посмотрел на птеродактиля, тот лишь тоскливо отвел глаза и выдержав некоторую борьбу с самим собой, проиграл и спрятался за кресло.
Тогда Уинки повторил вопрос, Осел не стал кричать, напротив, он помолчал немного и отворотившись, спросил:
- Ксантина.
- Да, сэр Джордж.
- Кто это?
- Сейчас узнаю, сэр Джордж.
Евангельский голосок, только что почтительно и мило разговаривавший с Ослом, оттрубил, громыхая фельдфебельскими обертонами:
- А вы кто будете, милостидарь?
- Да так, прохожий я, - ответил Уинки, пожалев, что не воспользовался деформацией пространства.
- Говорит, что прохожий, - сказал голос, судя по тону, обращающийся к Ослу.
- А бумаги у него где? - почти прошептал тот, по-прежнему глядя в сторону.
- У кого твои бумаги, - перевел Уинку голос, грубея на глазах, вернее, на ушах.
- Какие? - в совершенной своей невиновности, спросил Уинки.
Голос испустил замысловатое, но не теряющее от этого в своей набористости, ругательство и совсем уже заматерев тональностью, пояснил:
- Ну, где твое разрешение на пребывании на территории данного учреждения?
- Какого?
Одинокий сей вопрос прозвучал как глас вопиющего в пустыне.
Стройный хор ответил ему, лязгнув луженным металлом неисчислимых глоток.
- Четырехмерной имени Лангусса Гразса це мельницы по переработке и ремонту мозгов!
- Нет, - искренне ответил Уинки, - я просто вошел в дверь.
- Как? - сказал Осел. - Как?! Как?!
С каждым "как" его голос обретал былую мощь.
- Значит, я трачу на него общественно полезное время, а у него даже нет разрешения на пребывание?! Убрать!
Уинки опять схватили под мышки и через несколько секунд он уже восседал на траве у ворот. Жизнь леса текла своим неизмеримым чередом. Пели птицы, зеленели деревья. Только из притворенных ворот доносилась речь с новой силой разбушевавшегося Осла.
- Он вошел через дверь! Через дверь, говорю я вам. Что?!! Измена?! Хамство!!! Расстрелять!
Чьи-то руки сорвали с петель маленькую красную дверцу и принялись замуровывать образовавшуюся дыру не первой свежести кирпичами. Через пять минут все было кончено. Из-за стены доносились выстрелы и пробитая пулями красная дверца упала на землю.
"Что ж, до свидания, четырехмерная мельница", - сказал Уинки и пошел дальше. И вышел на висящую тропинку. И это была обычная пыльная тропинка, обросшая придорожной крапивой и лопухами. Единственное, что ее отличало от ее сестер, то, что она ни в чем не бывало висела в воздухе этак в двух метрах над землей. Уинки ступил на нее, она легонько качнулась, и из-за ближайшего дерева выступил человек. Было ему лет 50. Худой, невысокий блондин, затянутый в зеленый комбинезон, заляпанный белой краской. Из-под высокого сморщенного лба на Уинки косили неглубоко прозрачные подглуповатые глаза и редкая черточка усов приподнималась над тусклой улыбкой, словно он улыбался нехотя, по долгу службы. Его подчеркнутую безусловную реальность портила только полная его прозрачность.
- Ну что, Уинк, присядь, потолкуем, - сказал неожиданно высоким голосом и присел на тропинку, свесив ноги вниз, - меня зовут Страх.
- Кому ты нужен здесь? Кому из всех тех прекрасных людей, которые живут в этом прекрасном лесу?
Попробуй-ка ответь. Ах да, ты говоришь, нужен. Ты вспоминаешь их лица, слышишь их слова, чувствуешь их взгляды. А если взглянуть глубже? Ты еще помнишь своего любимого Дэвида? Ты хочешь сказать, что нужен ему. Ошибаешься. За пригоршню консервированных снов он отдаст и тебя, и меня, и еще десяток своих родных и близких. А что же ты хочешь? Отнять у него Право видеть сны? А что ты дашь ему взамен? В том-то и дело. Тебе нечего предложить ему. Свою дорогу он выбрал сам и еще не известно, так ли она пагубна, как полагают. Сейчас же его жизнь наполнена до края. Представь себе мир, в котором нет плохих и хороших, мир без волнений, есть только яркие ослепительные сверкающие краски, заполняющие все вокруг. Они смешиваются, танцуют, они живые, и ты среди них столь же прекрасный. Разве это не мечта человека? А что ты хочешь предложить ему взамен? Сомнительное удовольствие вечных скитаний, возможность переживать свои животные интересы, возвышенно их переименовав? Млеть при виде раскрашенной самки, не уступающей своим подругам в похотливости и вероломстве? Поставить на нее, как на карту своей жизни и, естественно, проиграть? Он уже имел счастье сыграть в эту карту, ты видишь, чем это кончилось, или ты считаешь, что следует тратить силы, пачкая бумагу никому не нужными виршами, в надежде на то, что сумеешь сказать что-либо несказанное за несколько последних веков, похожих на тебя, идиота. Ошибаешься. Так подсчитай сам. Впрочем, ты знаешь это и без меня. Просто боишься себе признаться. Надо же, Уинкль. Чем еще хорош этот мир, который ты так отстаиваешь. Он прекрасен? Да. Но ведь люди устроены так, что они просто не могут этого понять. Поглазев на прекрасное от силы пяток минут, они тут же бегут дальше удовлетворять свои физиологические и прочие потребности. И эти существа еще мечтают о свободе. Да при малейшем проблеске свободы они забираются по своим норам и щелям и протягивают первому попавшемуся свои руки, чтобы тот соизволил надеть на них наручники лжи, логики, или чего-нибудь другого и...