70-е
«Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса!..»
Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса!
Ты тихо вышла из-за угла —
Я и не подумал, во что это выльется, —
И старую шкуру мою прожгла.
Не я — другой тебя обхаживал.
И ничего у нас с тобой.
Ты ходишь в сером, в черном, в оранжевом
И в теплой куртке голубой.
Но как ты ходишь, как ты движешься!
Как вопросительно глядишь!
Вся нега Востока, вся блажь парижская
В тебе спаялись. Какая дичь!
И стыд какой — что об этом думаю
На пятьдесят восьмом году,
Что эту голову темно-латунную
Повсюду высматриваю и жду.
Спасибо, женщина из Вильнюса,
За этот март.
За то, что так сумела вклиниться,
За горький фарт.
За то, что стыдным тем художествам
Учусь опять:
Вставать в бессоннице, тревожиться
И ревновать.
1981
I
На выставке собак
Владельцев изучают.
Тот, с трубкою в зубах,
Презренье излучает.
А этот делово
Подкармливает, гладя
Эрделя своего,
Скромнейший, видно, дядя.
Но может быть, не так.
Быть может, и напротив.
Идет пижон в летах,
Свое отколобродив.
Блестящи и свежи,
Как в день чеканки деньги,
Две челки изо ржи,
Две лирики, две лжи —
Две замшевые девки.
Прошли в болоньях лбы.
Старик прошаркал с палкой
Под добрые дубы
Останкинского парка,
Встряв в чей-то разговор
О гаражах и кражах,
В коловращенье форм,
В неразбериху красок.
Красив на свой манер,
Брус угольно-лиловый,
Великолепный негр
Подыскивает слово.
Запамятовал он
Породы той названье.
Трясет весь лексикон,
Как мелочью позванивая.
Старушечка ползет,
Как «Т-34»,
Чей гусеничный ход
Огнем перечертили.
Издалека с утра
В дорогу снаряжалась.
«Но где же сеттера?
Их нет? Какая жалость!»
Дождь.
А с утра был зной.
И гончих —
Ни одной.
— Бабуля, их тут нет,
Их выставки отдельно. —
Зря куплен был билет.
И снова — в богадельню.
И говорят зонты,
И думают болоньи:
— Ну, мы-то да, а ты?
Что, спутала спросонья?
Согбенность, немощь, скорбь —
Я все отсек, как Фидий,
Навел свой телескоп
И девочку увидел,
Что между двух борзых
Летела в платье белом.
Ах, английский язык
Таким был скучным делом.
Был сад лилов и тих,
И крут приволжский берег.
И рядом шел жених,
Зеленый офицерик,
Картуз держал в руке.
То было или мнилось?
В балканском далеке
Его звезда затмилась.
На русском языке
Судьба с ней объяснилась.
II
Покашляв в микрофон,
Чего-то объявляют,
Все в зеркале кривом,
Все лает и гуляет.
Вот несколько звонков —
Мне надо торопиться.
Вот несколько щенков —
Мне надо к ним пробиться.
В обиде и в тоске
Весь изморщинив лбище,
Боксерчик в туеске
Кого-то взглядом ищет.
А месячный дожок, —
Хоть смейся, хоть присвистни, —
Еще один стежок,
Каким пришит я к жизни.
На выставке собак
Хожу себе, маячу.
Жил байбаком байбак
И упустил удачу.
Остался на бобах,
Однако же не плачу.
Есть у меня они,
Ручные эти звери,
Меж нами искони
Согласье и доверье.
Пусть далеко не мед
Мой мир и мой порядок.
Но доброта тех морд,
Потешность тех повадок,
Тех чистых глаз огни
Все сложные печали
И все пустые дни
Смиряли и смягчали.
Я прожил жизнь не так,
Как намечал когда-то.
Атак и контратак
В ней было маловато.
Не выполнил программ,
Все проворонил числа,
Все игры проиграл,
Но — не ожесточился.
1969
«Вот и стал я старым евреем…»
Вот и стал я старым евреем,
Опустившимся и больным.
А не двинуть ли в зимний Крым?
Самое время.
Побродить в предгорной глуши,
С морем вежливо попрощаться
И считать, что это причастье
Для безбожной моей души.
Для безбожной моей души
Мало этого, мало, мало.
Мало, жизнь, ты меня ломала,
Мне тупила карандаши.
Мало я про тебя допер,
Мало ты про меня узнала.
Ну, заладил: мало да мало!
Клади голову под топор.
80-е
«Что я помню в тех далеких…»
Что я помню в тех далеких синих сумерках декабрьских?
Только долгое свеченье узких глаз твоих дикарских.
Ты была неговорлива и любила молчаливо,
А глаза — как два кинжала, два канала, два пролива.
Эти сумерки стянули память крепкою супонью,
Все забыл, а плечи помню, руки помню, губы помню…
И еще как бьют басово темные часы стенные,
И окалину заката сквозь портьеры шерстяные.
Догорает год, как свечка, дни становятся короче.
Только сумерки и помню, — но не вечера и ночи.
1982
«Как ни обкладывали медицину…»
Как ни обкладывали медицину
Мои начальники Монтень с Толстым,
Нам ухарство такое не по чину,
А им — простим.
К ее ножам, лучам и химикатам
Забарахлившую толкаю плоть.
И помоги нам, атом,
И — не оставь, господь.
А ежели не кинешь мне удачу,
Не отведешь беду,
Не прокляну, не возропщу и не восплачу,
Руками разведу.
1983
«Японцы пели: „Клен ты мой опавший“…»
Японцы пели: «Клен ты мой опавший».
Но ничего уже не слышал ты,
Давно замолкший и давно пропавший,
У той черты.
Ах, как же тосковал ты оголтело,
Когда последней ночью проходил
Пустынным коридором «Англетера»
Один, один.
Мы у цветного ящика сидели,
Не где-нибудь, а на Каширском, 6,
И думали о собственном уделе,
Каков он есть.
Но я-то знал, что нету мне спасенья,
Что свой отрезок я уже прошел,
Что хорошо тебе, старик Есенин.
Что мне — нехорошо.
1983
«Я подтверждаю письменно и устно…»
Я подтверждаю письменно и устно,
Что, полных шестьдесят отбыв годов,
Преставиться, отметиться, загнуться
Я не готов, покуда не готов.
Душа надсадно красотой задета,
В суглинке жизни вязнет коготок.
И мне, как пред экзаменом студенту
Еще б денек, а мне еще б годок.
Но ведомство по выдаче отсрочек
Чеканит якобинский свой ответ:
Ты, гражданин, не выдал вещих строчек,
Для пролонгации оснований нет.
Ступай же в ночь промозглым коридором,
Хоть до небытия и неохоч.
И омнопоном или промедолом
Попробуй кое-как себе помочь.
14 августа 1984
«Немало мрачных песен я сложил…»
Немало мрачных песен я сложил,
А между прочим, весело я жил.
Выходит, правды в этих песнях нет,
Выходит, я неискренний поэт?
Но разве я на свете жил один
В суровейшую изо всех годин?
Но разве я рожден глухонемым,
Чтобы душой не рваться к остальным?
Меня с войны моя дождалась мать.
А скольким не дождаться, как ни ждать…
Иных, чужих я вижу матерей
В салютных громах, в дымах батарей.
Иных, иных я помню сыновей…
Пока живу — они в душе моей.
Пусть встретиться мы больше не вольны —
Мы в честной песне встретиться должны!
Во что б мне песня та ни обошлась,
Она — единственная наша связь.