Тут-то и начинаются настоящие трудности. Но ведь мы живем в темноте, не только не смея мечтать о могуществе, но и не зная даже, осталась ли у нас хоть какая-то надежда. А если и осталась — мы вряд ли когда решимся ее высказать. Однако сами эти колебания залог того, что мир, где нам выпало жить, не сотворен раз и навсегда, но и не может быть переделан по; желанию; это мир, где идут на ощупь, мир риска и волшебной неуверенности. Задача человеческого духа состоит не в том, чтобы громоздить Пелеон на Оссу в попытке достичь неба или возводить святилища, но, скорее, в том, чтобы искать проход сквозь непроницаемую стену.
* * *
Как я уже говорил, у меня создалось впечатление, что, пытаясь передать свои видения, Æ начинает писать хуже; тогда возникает вопрос — не существует ли у человеческой речи (явления самого по себе таинственного) некоей неразрывной связи со смертью или, точнее, с этим конечным миром; тогда все, что мы пытаемся увидеть вне его границ, лежит за пределами представлений и не выразимо словами.
Можно было бы тогда заключить, что слово, стремящееся выйти за границы здешнего мира, сбивается с пути и перестает соответствовать и нашему миру, где оно было на своем месте, и миру Абсолюта, где просто угасает.
Опять пользуюсь «высоким стилем» для описаний весьма сомнительного опыта. Но наверное, иногда стоит пойти на риск ради небольшого шага вперед.
И вот я снова возвращаюсь к земле, я не могу без нее; но как я могу отрицать стремление к Абсолюту и, при любви к жизни, ослепительно прекрасной в своей неразрывной связи со смертью, — как я могу отрицать ужас смерти, страшной в силу своей несовместимости с жизнью? Ускользая от словесного описания, Абсолют с одинаковой силой противится и отрицанию, и утверждению — этим он всегда будет притягивать нас.
А потому — не является ли зримый мир, и особенно то великолепие, в какое он облекается порой перед нами, всего лишь эманацией, бледным подобием Абсолюта? Другими словами, если смотреть на него достаточно внимательно, пристрастно и вместе с тем отрешенно, не откроется ли нам в его облике сияние рая? Если омыть взор, то и мир предстанет более чистым; если искать чистоты языка, то, возможно, удастся передать другим прообраз невыразимого… И потом, достигнув высшей чистоты, сбросить тело как ветхую одежду и легко шагнуть навстречу смерти… Но я пока не дошел до того, чтобы настаивать на истинности или ложности этих слов, я выбираю другой путь…
* * *
Мне думается, источник великолепия мира — смерть, а не бессмертие; его красота является в подвижном, мимолетном, преходящем; а высшая красота проявляется как высшее противоречие, граничащее с загадкой, причем такой загадкой, которая сама по себе — чистое безумие: как разгадать крыло бабочки, летучее семя, мгновенный взгляд?.. Я, как видите, совсем не призываю вернуться к рациональному, объяснимому, считаться с наличием каких-то границ; я мечтал бы проникнуть взглядом в непостижимую и противоречивую плотность реального; говорю о созерцании — настойчиво-страстном и вместе с тем отрешенном, но никогда и помыслить не мог о бегстве из этого мира.
Бледны, холодны, бескровны видения Æ — во всяком случае, в его пересказе — и по сравнению с реальным миром.
* * *
Нужно следить, чтобы слова не текли произвольно, не то они тут же выберут привычные русла. Снова размышляю над тем, что я хотел объяснить самому себе и уточнить на следующих страницах. Например, вот это: тронутый поначалу тем, что «Светоч озарения» подтвердил мои собственные предчувствия (я, конечно, жаждал подтверждения, а смысл их был в том, что поэзия не сводима ни к эстетическому, ни религиозному началу), но потом меня разочаровали возвышенно-эфирные описания духовных сокровищ, обретенных ирландским поэтом ценой таких неимоверных усилий. Быть может, он поспешил или я был слишком нерасторопен, привязан к земле, слишком жаден до ощущений и слаб. Мне показалось, что Æ по-настоящему не вопрошал о мире, но уносился на крыльях к «заоблачным сферам», имевшим, на мой взгляд, все недостатки сверх-природного, в частности — бескровность. (И откуда бы там взяться крови?) Я же думал, что сама тайна целиком принадлежит земле, а ключи от нее лежат в травах. Да, то, что ждет нас за пределами мира, — непостижимо; но я решил идти навстречу непостижимому (притягивающему к себе, как любая бездна), преодолевая вещественность Зримого, двигаясь в мире противоречий, опираясь на двойственность, неоднозначность собственных чувств — смешение любви с отрешенностью, исступления с небрежностью, стремления к цели со сдержанной иронией. Возможно, здесь есть ошибка, и даже грубая — потому что тут видно желание обладать всем, но невозможно думать, что истинная любовь бежит противоречий.
* * *
Не могу все-таки завершить эти заметки (разумеется, они должны быть дополнены, исправлены и даже оспорены), не сказав еще немного о книге Æ; кажется, я слишком много говорил о своем разочаровании, или, вернее, о наших разногласиях; но у него есть одна фраза, особо меня поразившая и напрямую связанная с моими поисками.
Æ думал, что исключительная концентрация мысли вкупе с упорной медитацией способны привести к познанию всего на свете; он полагал, например, что ему дано видеть какие-то обстоятельства прошлого, присутствовать при событиях истории, происходивших много веков назад. Он порой задумывался, что делает возможным такое познание, и пытался объяснить его строением человеческого глаза:
Любая точка видимого пространства, даже если она размером с булавочную головку, содержит в себе микрокосм земли и неба. Мы знаем это, ибо повсюду, где мы оказываемся, наш взгляд способен созерцать бесконечность. Неужели это сгущение бесконечности в атоме происходит лишь в видимом мире, а не (одновременно) в душе и — на другом уровне — в духе? Что могла бы отразить совершенная душа? Быть может — мириады граней жизни человечества? А разве дух не становится зерцалом небес и созданий божественного Разума, когда он погружен в мистические и метафизические идеи? Или же он лишь отражение самого себя и всякое познание ограничено нашим внутренним миром, а человеческая потребность связывать воедино, пусть лишь мысленно, разрозненные части бытия — это всего лишь трагический самообман спящей души? Или, может, сосредоточенность воли и пламенное созерцание, заставляющие нас стремиться к свету, отблески сверхъестественного мира, даруемые нам, порождены иной причиной, а именно тем, что на мигу нас приоткрылся тот самый глаз, который, окончательно открывшись, заставит нас воскреснуть из мертвых?
Эта фраза затронула меня независимо от своих смелых предположений, но уже тем, что слово «глаз» связывалось с надеждой на воскресение мертвых; это коснулось меня непосредственно, независимо от самого смысла высказывания и возможных его комментариев. На самом деле, как я понял потом, мысль была довольно простая (если можно так выразиться, размышляя о смерти и воскресении), речь шла об оттачивании духовного взгляда во имя преодоления телесных слабостей, включая и саму подверженность тлению. Но мысль о взгляде, противостоящем смерти, все равно продолжала волновать меня, как будто в ней заключался еще какой-то урок (некий переход, предвосхищаемый мною задолго до прочтения книги), урок, о котором я не хочу говорить заранее, пока не сделаю шаг вперед, попытавшись хоть как-то приблизиться к загадке света.
Бывает так тяжело на душе, что даешь себе слово делать и в особенности писать только то, что способно в действительности и по самому большому счету принести облегчение. Достижимо ли это простым описанием конкретного природного ландшафта? Вот о чем я задумываюсь, приступая к этим строкам. Но ничто другое сейчас по-настоящему меня не занимает, и, если я заблуждаюсь, — тем хуже для меня.
Со стороны может показаться, что я знаю законы, позволяющие совершить правильный выбор, полагаюсь на абсолютные ценности. Нет; но как бы объяснить? Это как если бы движение души навстречу невыразимой пока истине уже наполовину являло эту истину, питало бы ее; как если бы мы пускались в путь, подталкиваемые чем-то, и сам этот путь уже и был целью, или, вернее, проявлял ее. Нелегкий путь со скрытыми в тумане этапами.
Ну что же, снова в дорогу! Я пеший странник, согбенный под грузом сомнений. Но и меня порой подхватывает и возносит ввысь блаженное дуновение.
* * *
От меня вы точно ничего не услышите ни об этом замке, что не без некоторого величия, но и слегка заносчиво красуется над нашими крышами; ни о даме, чье имя прославило городок, а теперь Живет в ресторанных вывесках. У меня никогда не было вкуса к истории — ни литературной, ни любой другой. Я люблю только эту землю, могучую поступь смены дня и ночи, — и в этот самый миг я вижу в окно, как тень зимнего вечера медленно наползает на деревья, сады, виноградники, скалы, и скоро все это превратится в непроницаемую громаду тьмы, где кружат огни фар, в то время как высоко в небе еще медлит просвет, невесомая глубь, без единого облачка… Почти безнадежное дело — пытаться восславить эти чудные силы… но вот хоть какой-то намек на то, что я так люблю в этих местах.