Обращение, соединение с Богом внутри души – само по себе есть чувствование себя в присутствии Божества; сила, глубокость и влияние на нас такого чувствования зависят от большей или меньшей ясности для нас присутствия Божия, от большей или меньшей ясности нашего понятия о самом Боге (не философическом, умственном, из нашей идеи извлеченном Боге, а о Боге откровенном, чрез Христа Спасителя вошедшем в нашу жизнь). Неизглаголанно состояние души, в глубине которой присутствие невидимого Бога так же ощутительно, как присутствие всякого другого видимого предмета; но на такую высоту душа подымается не вдруг, а на крыльях, даруемых благодатию и обученных опытом держать ее на высоте. Иным избранным душам даны рано могучие крылья: на них они могут возлегать высоко (но с высоты падать); они по природе своей блаженствуют в сей божественной высоте. Другие, менее одаренные души, по природе своей без крыльев (но с способностию приобресть их, хотя часто обстоятельства замедляют развитие сей способности и даже ему противодействуют), они медленно тянутся вверх, и там, где другие избранные постигают блаженство обожания и созерцания, где другие веруют и любят, обретая в себе и во всем любимого ими Бога, они только знают Его, как решенную для них проблему, не отрицают, а смиренно покорствуют: в них еще нет ни надежды, ни любви, ни даже веры: в них одно только произвольное неотрицание, и вследствие его безропотная покорность. Все их земное сокровище состоит в слове: есть Бог, знаю и покоряюсь. И один только Бог Своею благодатию может им помочь не пасть под бременем сей произвольной, смиренной, безотрадной покорности, может прикрепить к их бедным плечам могучие крылья Своей благодати.
Не всем дано быть тем, что был Лувиньи. Отчего сие различие даров? Почему одним дано, у других отнято? Мы не знаем и в том (как и во всем) не должны требовать отчета от дающего. Ибо и самое отнятие, происходящее от Его воли, есть дар. Наш главный долг и в то же время наше главное благо: покорность. И всякому из нас открыта к Нему дорога; но почему одна из сих дорог идет через пышный луг, полный цветов, а другая через мерзлую тундру, это знает Он – наше дело знать, что у нас под ногами дорога и что она ведет к Нему. С моей тундры я могу видеть тот прекрасный луг, по которому идет Лувиньи, могу даже пользоваться цветами, которые он ко мне перебрасывает, но не властен из тундры моей создать его луг и даже не должен желать перейти на сей луг с указанного мне места; я должен покорно идти и знать, что все дороги наконец сольются у входа в одно общее пристанище, равно для всех, совершивших путь свой, блаженное. Будем же пользоваться цветами луга твоего, избранный Богом Лувиньи, не завидуя твоему избранию, благоговея пред твоим величием, смиренно признавая свое недостоинство. Не испытав никогда вполне того блаженства, которое так часто ощущаешь ты в собеседовании твоей освященной души с Богом и так понятно выражаешь твоим младенческим языком, я бы желал изъяснить словом то, что было тебе так ясно без слов, именно: что́ такое присутствие Божие и что́ такое соединение наше с Богом? Мы не можем беседовать с Богом, как мы беседуем с нашими друзьями. Чем мы уединеннее, чем отдельнее от всего внешнего, тем мы к Нему ближе, тем мы, так сказать, внутреннее с Ним; тем опустошеннее душа от всего житейского – но что же тогда в ней? Здесь постигаем все благо и всю истину христианства. В ней Бог, Сам по Себе невообразимый, невыразимый и недоступный; но в ней и Христос Спаситель, в Котором все земное, прекрасное, драгоценное, чистое слилось и божественно преобразилось, дабы недоступный, непостижимый, неизглаголанный Бог вселенные сделался сокровищем, собственностью, ясным предметом любви и собеседником всякой души человеческой отдельно. (Сие присутствие Бога и чувство, наполняющее душу в сем присутствии, можно сравнить с состоянием больного, близ задернутой постели которого сидит его друг (в то же время и его лекарь); страдалец знает об этом, и это знание служит ему отрадою в болезни, которой определенному ходу он беззаботно тогда предается.) Душа наша не снесла бы невместимого в нее Бога: ей не дано ни понимать Его мыслию, ни познавать Его очевидностию, ни выражать Его словом – между Им и ею бездна ее падения. Но в Христе Бог всемирный приближается к человеку братом, отцом, искупителем, наставником, образцом, и все сии имена, не уничтожая Его неизглаголанного, всемирного величия, делают Его человечески приблизимым, и душа, приближаясь к Нему, Его видит, слышит, чувствует, объемлет и любит. Без посредника мысль Божества была бы невыносима для души нашей (и по своей необъятности и по нашему падению). Доказательством служит тому то, что человек, не просвещенный откровением, или создает для себя идола, или впадает в метафизическое безверие. Там он делает себе Бога материально доступным; здесь он Его уничтожает, превращая Его в отвлеченное Понятие, никакой самобытности не имеющее: в обоих случаях он бессилен снести истинного Бога без откровения.
Могли ли бы мы (то есть мы, люди, с нашею человеческою природою) любить Бога, если бы мы были совершенно одиноки и вокруг нас ничто бы не существовало. Мы любим Бога в нашей любви к созданиям Божиим, в любви к добру, в любви к природе, в любви ко всему, что Его достойно, и в ненависти ко всему, что противоречит Ему. Сия любовь, обращающаяся на создание, есть, так сказать, видимый образ нашей любви к Создателю. Без первой последняя здесь существовать не может, как не может человек существовать без соединения тела с душою. Но как тело должно быть подчинено душе, так любовь к созданию должна быть подчинена любви к Создателю; как из бренного союза тела и души на земле – если душа удерживает над телом духовную власть свою – истекает впоследствии одна чистая, высшая жизнь духа в царствии Божием, так из сей любви к созданию, подчиненной любви к Создателю, истекает наконец чистая любовь к Богу – сия святость души, которой еще и в здешней жизни некоторым избранным бывает дано достигнуть.
«Какое мне дело до создания, когда Создатель со мною и я с Ним», говорит Лувиньи. В этой мысли, сколь ни высоко ее значение, есть нечто преувеличенное, следовательно, ложное. Мы на земле, в кругу созданий Божиих, на том месте, которое Им Самим нам указано, – следовательно, наше земное дело определено Им Самим; к такому назначению мы не можем и не должны быть равнодушны, ибо именно в том и состоит наша любовь к Создателю, что мы в указанном от Него нам деле видим и любим Его волю, постоянно, заботливо ее исполняем и таким образом в границах создания созреваем для Создателя; и эти границы (из которых, пока длится земная жизнь, мы выходить не должны) стесняют только для того нашу душу, чтобы, так сказать, питать и увеличивать эластическую силу ее стремления высшего. Итак, создание, нас окружающее, нам нужно; только посреди создания могу быть с Создателем и Он со мною.
Кто скорбит об отсутствии друга, говорит Лувиньи, тот еще не узнал вполне, еще не достиг до того света, что Друг Великий всегда с нами. Исключает ли такая скорбь ощущение величия и присутствия Божия? Напротив, она его усиливает и углубляет в душу. Не уничтожение привязанности к созданиям производит в нас полную любовь к Богу, но ее освящение мыслию о Его присутствии и, следственно, любовию к Присутствующему. Совершенное уничтожение такого рода привязанности столь же не нужно и бесполезно, как уничтожение наших телесных чувств, соединяющих нас с внешнею природою и не только не препятствующих, но дающих нашему внутреннему оку возможность видеть в ней Бога. Что бы в противном случае значила Божия заповедь: люби своего ближнего, как самого себя? Но, конечно, перед любовию к Богу и к Богу Христу исчезнет всякая любовь к созданию – исчезает, то есть не перестает быть, но становится подчиненною, не главным предметом, а только посредником между нами и главным. И любовию ко Христу всякая земная чистая любовь приобретает высокое свойство, ибо мы тогда любим то, что не в противоречии с святостию главной нашей любви и что, сею главною любовию освященное, приобретает от нее и высшее неизменяемое достоинство.
Сия живая, нежная, пламенная, благодарная, соединенная со взаимностию любовь к Богу, о которой говорит Лувиньи, возможна только к Богу откровенному, к Богу, узнанному нами в Христе Спасителе. Бог философический, на живую нитку сшитый нашим умом из клочков его умственных заключений, есть, так сказать, умственный идол, которому мы поклоняясь, мы поклоняемся сами себе и собственной нашей идее. Эта идея, нами созданная, есть нечто, не могущее иметь с нами никакой взаимности: в существовании этой взаимности не убедится тот, для кого Бог есть одна проблема, заданная умом, но умом неудовлетворительно разрешенная и не основанная ни на какой очевидности. Если некоторые возвышенные души и поклонялись своему метафизическому богу, то это есть только следствие их особенной природы: в них происходит нечто отдельное от умственных заключений, нечто как бы внутреннее откровение, которое они принимают независимо от убеждения умственного и даже вопреки ему. Вера в Бога может быть только откровение. Бог не есть идея; Он лицо, живой предмет; наша мысль Его изобресть не может. Но мы судим о предметах земных по впечатлениям чувственным, по очевидности; следственно, и о Боге, единственном предмете вне всяких чувственных впечатлений, мы должны также судить по очевидности, по внешнему. Но где очевидность? Где это внешнее? В откровении, то есть в произвольном, от нашего разума не зависящем, явлении самого Создателя душе, им созданной. Откровение есть живая, самобытная очевидность; оно действует на душу без посредничества органов чувственных, соединяющих ее с созданиями внешними. И впечатление, им на душу производимое, есть вера, принимаемая не умом, покорствующим необходимой очевидности, которая механически составляет последнее звено его логических выводов, а свободною волею, которая, покорствуя произвольно, принуждает покоряться и разум. Вера есть возвышеннейший акт человеческой воли: в ней соединяются воедино вышняя, ее дарующая благодать и человеческая свобода, принимающая благое даяние свыше; соединение обеих необходимо для произведения веры.