Анатолий Олегов
Посреди зимы
На озера мы не ездили давно. Да и куда было ехать сейчас, посреди зимы, когда тяжелый метровый лед душным панцирем придавил воду. В такое глухое время озера засыпали, и лишь только там, где водился налим, жизнь в зимней воде теплилась. Налим, все лето просидевший под камнями, к зиме оживал, к январю становился совсем живым, метал возле каменной гряды икру и тут нет-нет и попадался на крючок.
Попадался налим посреди зимы и на блесну, и на мормышку, но такая удача была редка. Чаще всего доставали этого сумрачного хозяина ледовитой воды на живца, но и то не всегда. Видать, и у налима посреди зимы под душным льдом аппетит был не слишком велик.
Да и надо ли было ехать за каким-то пустяшным налимом на дальние озера, еще не зная, выпадет удача или нет, когда этого самого налима было полно рядом с домом в реке! Здесь его ловили в мережи, что ставила под лед с начала зимы рыбацкая артель. Здоровенных черных рыбин с трудом вытаскивали на лед, и они долго плясали-крутились на седом морозном льду, пока жесткий мороз и их не делал седыми и ледяными.
И все-таки на дальние озера очень хотелось попасть. И пусть сейчас стояла самая глухая пора зимнего бесклевья, пусть, наверное, никто из нас ничего не поймает и даже не увидит, как качнется вверх-вниз в робкой поклевке сторожок, но ждать весну, ждать щедрый весенний лед былс нестерпимо томительно, и, не сговариваясь, мы в один голос решили: все-таки едем.
Ночью, как и во все предыдущие ночи, мороз с треском подступил к домам. Ночь была до того суха от крепкого мороза, до того чутка, что, казалось, слышал ты каждый шорох в любом конце поселка. К утру мороз стал еще злей, и папироса, на секунду вынутая изо рта, тут же смерзалась в жгущую холодом льдышку.
Еще в густой морозной темноте загрузили мы в машину ящики-шарабаны, пешни и коловороты, а затем в старенький газик забрались и сами, тяжелые, пока не обмякшие в своих ста одежках, и, боясь запустить мороз за ворот и в рукава, замерли, насторожились перед дорогой.
Ехали быстро и легко, разгоняя светом фар предутренний мрак и будя-тревожа сжавшихся по обочинам дороги застывшие елки. Затем оставили у дороги машину и не спеша, один за другим спустились на лед.
Первым, как всегда, вышагивал Мясников. Он ступал прямо и твердо, неся на конце пешни, торчащей далеко за могучим плечом, тяжелый и объемистый ящик, куда смело вошло бы пуда эдак с два колобах-окуней.
Окуней солидного размера колобахами стал называть именно он, Мясников. Колобахи и только. И только таких именно окуней-колобах искал он повсюду и всегда надеялся найти.
– Ну как, Николай Иванович, колобахи-то? – спрашивали его. И он, нисколько не смущаясь, не остерегаясь прозвища «Колобашкин», которое дали ему проворные на шутку поселковые ребятишки, прямо отвечал:
– Дак оборвали колобахи три лески да еще у двух мормышек крючки пообломали. Худые стали крючки делать…
И он не прибавлял, не убавлял – здоровенные окуни будто нарочно дожидались его и не раз за рыбалку крушили его снасть. Удавалось победить и ему, и тогда на следующий праздный вопрос любителя послушать про колобах: «А таких, чтоб лески не рвали, небось, и нет?» – Николай Мясников щедро откидывал крышку своего рыбацкого ящика-сундука и протягивал любопытному красавца окуня, зажатого в крепкой, ловкой руке.
На зимнюю рыбалку Мясников почти всегда отправлялся с пешней, именно с пешней, настоящей рыбацкой, кованой, тяжелой, а не с плюгавеньким коловоротом. Была у него эта увесистая пешня, орудие точное, бьющее наверняка, видимо, от старой привычки, что передавалась когда-то от одного старательного мужика к другому, делать все основательно, крепко, мудро, но вместе с тем тонко и красиво.
Пешня шла и к его характеру, и к его большим рукам. Но к этим же крепким рукам удивительно ладно подходила и зимняя удочка-игрушка с пробковой ручкой и тонким виниловым прутиком-кончиком. И леска у этой удочки была не в спичку толщиной, как у большинства наших рыболовов, а всего лишь с волосок, и завершалась эта миниатюрная снасть такой же миниатюрной крошечкой – мормышкой.
Если мне, человеку, прошедшему рыболовную науку в столице, где и рыбы-то не увидишь, кроме ершей в полпальца, баловаться такой несерьезной снастью кое-как разрешалось, то есть такая изящная снасть в моих руках вызывала лишь сочувственные улыбки, то желание Николая Мясникова поймать колобаху на волосок и крошечную мормышку расценивалось вначале не иначе как «завихрение в мозгах». Но Мясников не пожелал прислушиваться к голосу консерваторов и эксперименты свои продолжал: с крошечной мормышкой и тончайшей леской он упорно разыскивал колобах и находил куда чаще, чем другие потомственные рыбачки, вооруженные «кондовой» снастью.
«Кондовой» я называл снасть, которой были вооружены здесь поголовно все любители зимней рыбалки. Эластичный кончик не ставился ни во что. Кончик удилища должен быть прочным – и баста. Леска подбиралась по тому же принципу – лишь бы покрепче, а к концу лески привязывалась зимняя блесна средних размеров, которая и увлекала за собой в воду сколь угодно толстую леску. Такая снасть, безусловно, была оперативнее, скорей приводилась в действие, скорей достигала дна, и в особо удачливые дни, когда рыба вдруг начинала хватать все, что попадалось ей на глаза, была потому добычливей – с тонкой леской и крошечной мормышкой возиться приходилось дольше. Правда, мормышки тоже входили в состав «кондовой» снасти – другой раз сразу две мормышки подвешивались на отдельных поводках чуть повыше блесны-грузила, но при такой оснастке уже никак не приходилось говорить ни о каком искусстве рыбной ловли.
Споры о том, плоха или хороша «кондовая» снасть, до моего приезда здесь не велись – другой снасти ни у кого просто не было. Когда же я впервые отправился на рыбалку с местными рыбаками да еще умудрился что-то поймать на свою потешную снасть да еще когда Николай Мясников ухватил своим острым умом самородка-исследователя, что в потешной снасти, привезенной из Москвы, что-то такое есть, страсти разгорелись и главным моим оппонентом стал некто Тяглов, человек в общем-то молчаливый, внешне тихий и спокойный, но вечно хранивший под этими скромностью, тишиной и молчаливостью буйное несогласие со всем, что сразу не пришлось ему по душе.
Сейчас Тяглов семенил впереди меня вслед за Мясниковым по плотному, слежавшемуся за зиму, прибитому ветрами снегу. Но если Мясников шел прямо, заранее зная, где остановится, где поставит свой ящик и где с глухим стоном опустится на лед острие его орудия-пешни, то Тяглов, наверное, никогда не знал сразу, где начнет сверлить свою первую лунку. Казалось, всегда он был в смятении и догадках, где, как, чтобы вдруг не ошибиться, чтобы вдруг на отстать в улове, чтобы еще и обогнать других и именно так и опять молча, доказать свою рыбацкую правоту…