Спрятались мы с Кольшей в дудки у смородины и стали ждать орлов. Сидели, а перед глазами был только он, орленок, о нем только и думалось…
Слабый он, бескрылый еще. Еду, поди, редко приносят мать с отцом, некому доглядывать за ним. Гнус его донимает, кровушку пьет, воробьи-охальники садятся над ним, капают на него, дерутся в гнезде, будто они и хозяева.
Сороки тоже не признают орленка. Наверняка, еду из клюва вырывают да еще и издеваются, косточки ему перемывают. Вот и сейчас подлетела белобокая на соседнюю осину и тарахтит. И слышится мне — о нем она шокотит:
— Рахит, рахит…
— Кха, кха, ки-ки-мора, — откаркивается где-то ворона. Тоже орленка поносит.
А ночью, поди, совы просыпаются и тоже покоя не дают, обзывают птенца:
— Немтун, немтун…
Знамо дело, слышит орленок, а все терпит и сносит. И вниз редко смотрит, больше всего на небо глядит. Манит, манит оно его. А ведь всяким бывает небо для орленка… Ясно-синее и лазоревое с облаками-цыплятами, мутно-грязное и низкое в обложное ненастье. А то и тучами затяжелеет, пастух небесный Илья-пророк плетью огненной замашет. И так хлопнет-грохнет — оглохнуть можно…
У нас хромой пастух Афоня всего-то и хлыстиком, с конским волосом на конце, щелкнет на поскотине, а в деревне слыхать…
Дрожит, поди, он мокрый, замирает и немеет в грозу, а все равно глаз не сводит с неба. Тоскует он по вышине, подняться скорее ему охота и оттуда землю родную оглядеть…
Под вечер стемнело над осиной, зашумела она, как на ветру, и мы с Кольшей тесно прижались друг к дружке. Кто-то заклекотал-выкрикнул: «кьяв, кьяв», а нам показалось грозно спросил: «Где, где? Кто, кто?» Мы даже зажмурились, а когда посмотрели — на гнезде стояла большая темно-бурая птица. Орел… Высокий, гордо-спокойный. Сорок и ворон куда-то сдунуло, воробьи не сновали возле гнезда: «Нет, не отогнать бы Кольше его палками», — испугался я и вспомнил, как залезал на осину и на какой вышине орлиное гнездо…
— Орел, орел, Васька! — дрожал Кольша то ли от страха, то ли от радости. Сколько говорено о нем, сколько раз высмеивал меня за орла и… вот он стоит в гнезде, кормит своего орленка.
Ползком выбрались мы на опушку, размяли отекшие ноги и хватились: ягод-то нам не набрать. Солнышко наполовину занырнуло в затемневшие леса. Чего же мы дома скажем маме, чем оправдаемся перед ней? Она устаралась на детдомовском огороде, ждет нас с ягодами. А у нас на дне ведерок одни головки цветов и букашки всякие…
— Напонужает нас мама-то, — тоскливо посмотрел Кольша на солнце. — Засветло токо успеем до степи добежать, а глубянку брать уж и некогда…
Молча топали мы Отищевской дорогой, позвякивали пустые ведерки. Возле Трохалевского болота я и решился сказать брату, чем оправдаемся перед мамой:
— Знаешь, Кольша, чо мы скажем ей? А вот что. Скажем — из Трохалева дезертиры вышли и отобрали ягоды.
— Хы, так она и поверит. Дезертиры… — передразнил меня брат. — Да и каки оне, кто их когда видал?
— Как да каки? — заторопился я. — Первый, стало быть, старший, в фуражке военной и с автоматом, остальные в пилотках и касках, с винтовками.
Деваться некуда, и Кольша до самой деревни терпел мои подробности о дезертирах. И серьезно поддакивал мне, когда мы зашли к Осяге, и его матери Марии Федоровне я расписывал наши страхи при встрече с дезертирами.
— Ой, батюшки! Да хоть живых они вас, детушки, оставили, и хоть не загубили вас, слава господи! — крестилась Мария Федоровна на божницу. — Ягоды што, ягод-то не жаль, хоть вы-то живы! Ой, да хоть мой-то Осенька, баское рыльцо, не был с вами!.. Ой, страсть-то какая!..
Осяги не оказалось дома, и мы не замешкались. Попутно еще завернули к Ваньке Парасковьиному и Нюрке Черна Мама — подружке сестры. И в каждой избе я бойко повторял все, что придумал о дезертирах. Ну и прибавил кое-что, внешности подробнее обсказал. А дома настоящие слезы пустили. Сыромятная плетка на виду висела под полатями, и мы-то знали, как обжигает она кожу. Мама поверила, перепугалась пуще нашего и за настойкой травяной к бабушке сбегала. От испуга напоила нас перед сном. Мы-то уклались крепко, а ночью она тревожилась, поднималась с пастели, если кто-то из нас бормотал во сне, и крестила нас…
Утром мы с Кольшей забыли о дезертирах и не враз поняли, почему ребята спрашивают нас о них.
Пробовали отказываться, говорили, что боялись матери, проиграли и ягод не принесли. Но дружки наши не верили.
— В огурешник к Егору Олененку дак вместе ползали, дак ничо, а тут тайна… — обижались они.
Неловко было казаться нам на люди, вранье наше несколько дней волновало всю деревню. Пожарник дедушка Максим нашел у себя на вышке чулана берданку с единственным зазеленевшим патроном, заколотил его в казенник полешком и дозорил на каланче с оружием.
— Пушшай токо сунутся, я им покажу солдатскую храбрость! Я ишшо не забыл, как япошек-то гнали. Когда патроны кончились, когда винтовку изломал в рукопашной, толды однем колом троих зашиб. Я ишшо могутный! — кричал дедушка Максим с каланчи всем, кто проходил возле пожарки.
Слух о дезертирах разошелся дальше, и вскоре в Юровку приехали солдаты, а с ними командир с большими звездами на погонах. Дед Максим ловко слез с каланчи и навытяжку встал перед ним, словно передавал военным свой важный пост. Командир долго смотрел в бинокль с каланчи, потом заскрипели ступеньки лестницы под его тяжелыми ногами. Он опустился, вполголоса чего-то сказал солдатам. Они повскакали на коней и вместе с ним запылили дорогой на Трохалево.
Мы и вовсе перепугались с Кольшей. Как узнают правду, заберут нас солдаты. В такое время мы враньем вызвали военных, им надо Гитлера бить на фронте, а не пустые леса в Сибири обшаривать. Но военные изловили каких-то бродяг, и нас никто не тронул. И вышло так, о чем мы и не думали: все лето у Трохалева никто не ходил. Нам с Кольшей досталась вся глубянка и смородина, и грузди. И орленка никто не нашел.
…Желтый лист взял березы и красно выспелились осины, когда мы снова попроведали Отищево. Гнездо опустело. Где же орленок? И тут кто-то резко окликнул нас сверху. Мы задрали головы, и дух заняло от радости: над нами парили орлы. Три орла! Поди разбери сейчас, который сидел в гнезде слабый и пушистый и напахивал пудрой. Но уж он-то видел нас, пусть и не знал, ради чего обманули мы деревню, свою маму, ради кого приняли грех и стыд.
Куда там тягаться с ним комарью, воробьям, сорокам и воронью! И совы теперь побоятся обозвать его немтуном. А может быть, судачат они: «Ишь, вырос, поднялся я а крыло и на нас не глядит…» До них ли орленку теперь. Эвон какая просторина-раздолина открылась ему! Оттуда, с неба, видит он все на земле, видит и нашу Юровку. А для нас она далеко-далеко…