Часто случается и так, что бурка, испробовавший всевозможные деревенские пути сообщения между кабаками, все еще недоволен бахвальством — тогда он требует «живую подводу»; тотчас являются особые, пропившиеся, люди и предлагают свои личные услуги. Бурка садится болвану на спину или на плечи, а для пущего курьеза ставит его на четвереньки, надевает седло и, при общем гомерическом хохоте, едет уже к кабаку на человеке.
Вот и сообразите, господа не верящие, что могут стоить такие удовольствия? А сколько денег пьяный саврас потеряет, сколько повытащат у него из карманов, насколько обсчитают и сколько таких неуловимых причин или, как говорят, «прорух», где он платит чуть не вдесятеро, не соображая о подобных затратах…
Как все это недостойно существа, носящего человеческий образ, как все это грустно!.. И некому остановить вопиющего безобразия, так сильно отражающегося на нравственности молодого поколения и государственной экономии края; а несчастным голодающим семьям нет места, которое бы защитило их от произвола беснующихся отцов, мужей, братьев: куда ни обратись, везде ответ один и тот же: «Это дело не наше, запретить не можем, свое пропивают!!»
Это ли еще не свобода русского простолюдина? Это ли еще не понимание подлежащих властей великой истины, сказанной в словах бессмертного монарха, что правда и милость да царствуют в судах. Ужасно грустно! И находя неуместным сказать что-либо о бывшем в то время самоуправлении народа и «всезнающих», но как бы ничего не видящих «привередниках», которых никто не «замай» и кои никому непонятной гуманностью только развращали народ и делали из него какую-то беззаконную вольницу, не понимающую ни себя, ни окружающих ее отношений ко всему остальному миру… Поневоле тут ставить точку и, извиняясь перед собратом по оружию за отступление в рассказе, просишь его снисхождения, а затем сделать небольшую паузу, чтоб в это время хоть покурить или просто о чем-нибудь передумать, например, вспомнить посмертные записки Н. И. Пирогова о возмущающей душу катастрофе 1 марта 1881 года и тогда уже со свежими силами, если хватит терпения, почитать дальше, чтоб, оставив безобразие Руси, перейти к природе, — почему и я уже лучше поставлю тут точку и начну с новой главы.
XVI
Когда пришла глубокая осень и потянулся бесконечный ноябрь, я, если не писал охотничьих записок, обыкновенно в сумерках отправлялся на Средний промысел, чтоб провести вечер у Иосса. Сюда частенько являлись Кобылий, Мусорин, доктор Крживицкий, и мы нередко в приятельской беседе просиживали до ночи.
Однажды, поужинав, я уже в часу в первом отправился восвояси на Верхний. Тихая, звездная, освещенная луной ночь имела свою прелесть, свое особое очарование, которые невольно западали в чуткую душу, располагая к мечтательности. Выехав за околицу Среднего промысла, я отпустил вожжи, так что мой рослый и здоровенный Карька пошел шагом. Упругий снег по уезженной дороге, играя мириадами блесток на ровных полянках, тихо поскрипывал под полозьями; а эти своеобразные звуки еще более задевали за русское сердце и наводили на крайне разнообразные мысли.
Длинные синеватые тени от близстоящих деревьев ложились на белое покрывало и нередко пересекали узкое полотно дороги, что имело свою особую прелесть для любителей природы и уже располагало к чему-то таинственному, идеальному и, пожалуй, возвышенному, т. е. такому состоянию души, которая ничего подобного не ощущает среди ликующего дня и в кругу людской хлопотливости, говорящей только об одном житейском расчете да сухом, грубом материализме…
К довершению красоты этого чудного зимнего вечера, громадная комета, достигнув апогея своего величия, неслась почти чрез зенит северного неба и, тушуя своим хвостом тысячи небольших звездочек, не закрывала только звезд первой величины, которые все-таки проглядывали сквозь раскинутую дымку особого света и как бы тайком мелькали чрез этот эфир, захвативший собой почти треть видимого неба. Не знаю, как на других, но на меня эта небесная гостья производила впечатление. Глядя на нее, я забывал уже все житейское, и сколько необъяснимых дум невольно вертелось тогда в моей еще молодой голове; сколько желаний распознать небесную механику или, лучше сказать, тайну великой природы роилось в моем слабом мозгу, который под горячим напором воображения все-таки холодно говорил о той великой силе, какую не распознает ни один смертный!.. От такого настроения какая-то невольная дрожь пробегала как бы электрическим током по всему организму и еще сугубее удручала и вместе с тем возвышала дух моего ничтожного Я. Первое ясно напоминало о том, какое мизерное существо человек среди всей этой великой гармонии премудрого создания; а второе как-то горделиво щекотало душу, которая не могла не сознавать того, что она из самых возвышенных над всеми живущими существами на земле, всех ближе стоящая к тому пониманию, какое хоть несколько приближает к познанию законов великой природы и дает надежду на что-то идеальное будущее, как бы подкрепляя веру в загробную жизнь и приближение к тому, кто создал и так мудро управляет хотя и видимым отчасти, но столь таинственным для нас миром…
Вот как тут снова не вспомнить стихи Никитина, который, как истинный любитель природы и поэт, говорит:
Когда один, в минуты размышленья,
С природой я беседую в тиши,
Я верю: есть святое Провиденье
И кроткий мир для сердца и души;
И грусть свою тогда я забываю,
С своей нуждой безропотно мирюсь,
И небесам невидимо молюсь,
И песнь пою, и слезы проливаю…
И сладко мне! И жаль мне отдавать
На суд людской восторги вдохновений.
Пробираясь в таком настроении, я, незаметно проехав версты две, стал подниматься на небольшой «копанец», т. е. скопанный около горы путь, который одной стороной упирался к самому подножию горы, а другой прилегал к крутому обрыву, образовавшемуся как первобытным продолжением горы, так и искусственной насыпью при проведении дороги.
Вдруг мой Карька остановился, зафыркал ноздрями, начал переминаться то в одну, то в другую сторону, а потом стал пятиться, как бы желая заворотить пошевенки, чтоб, круто обернувшись, удрать обратно от какой-то неожиданной встречи.
Я тотчас встал в санишках на ноги, увидал чрез лошадь, что впереди ее, в каких-нибудь пяти или шести саженях, стоят на дороге два волка, которые, опустив головы, несколько пригнулись на ногах и точно караулили момент, чтобы броситься на коня. Увидав эту историю, я заметил, как горели их страшные глаза, и почувствовал, что задки моих немудрых пошевенок упираются в какой-то камешек, крепко лежащий на самом краю довольно большого отвала. В эту минуту все мои иллюзии моментально исчезли, Никитин стушевался из памяти, а самая комета точно бесследно утонула в небесной выси, и, кажется, вся кровь вдруг прилила мне в голову, во рту как-то высохло, а под горло подступила давящая истома.