обручальные кольца, и фотоаппараты, перекинутые через плечо, небрежно локтем сдвинуты к спине.
Но лучше всего смотреть на Архангельск днем со стороны Двины. Четыре часа ездили мы на катере по Двине — от Исакогорки до Соломбалы, четыре часа город шумел и двигался перед нами, поворачиваясь к нам самыми оживленными своими сторонами.
Мы увидели титанические шевеления портовых кранов у причалов Бакарицы, мы увидели океанские суда с красными ватерлиниями, стоявшие под погрузкой. Мы прошли мимо Арктического причала, который громоздился грузами для всего побережья Белого моря и Ледовитого океана, для всех становищ, сел, факторий, радиостанций, маяков, зимовок и на котором было упаковано и готово в далекий путь все — от каких-нибудь пяти килограммов пороха для промыслового охотника в верховьях Енисея до тракторов и локомобилей.
Причальные стенки, затоны, доки, корабельные кладбища, склады, лесозаводы, огромные и прозрачные опорные мачты на берегах и опоры для строящегося железнодорожного моста через Двину, уходящие под воду на десятки метров и возносящиеся к небу, буксиры, в разные концы тянущие баржи, шхуны и мотоботы, выложенные камнем набережные и тундровые острова, судоремонтный завод и корабли возле него с кровавыми пятнами грунтовки на бортах, многочисленные рукава и речки, втекающие в Двину и разделяющие ее на дельту, наконец десятки иностранных кораблей, высоких и низких, стройных и пузатых, современных и старых, скученных на якорях в Корабельном рукаве, напоминающих издали эскадру, флот, беспрерывный шум и стук погрузки или выкатки леса на берег, бесчисленные лесотаски, биржи сырья…
Таким предстал для нас Архангельск, и это было его главное, основное лицо, это была панорама города, который начинает жить и у которого все впереди.
…Интересно следить за говорящими в моторке. Мы на носу, они на корме, между нами мотор. Девушка говорит с Воронухиным. Он ей что-то объясняет, палец его приходит в движение. А она закидывает голову, смотрит на него снизу вверх. Это потому снизу вверх, что она облокотилась на борт и почти лежит. Потом к ним тянется моторист, на лице его усмешечка, что-то он кричит им такое, от чего с Воронухина сразу слетает деловитость, а девушка вскрикивает и с наигранной яростью замахивается на моториста. Он откидывается к своему борту и хохочет, довольный.
В двухстах метрах от стана Воронухин все-таки не углядел, налетел на камень, — нас тряхнуло, и сломался винт. Мы все вылезли на берег и, разминаясь, пошли по тропе, вытоптанной скотиной, к стану.
Опять белая ночь без теней, без звуков — она мучительно непонятна, хотя и бродишь душой где-то на пороге тайны ее, и кажется, что вот-вот все поймешь, все откроешь и тогда спадет бремя с души.
Все спят на стане — кто в доме, кто в сенях под пологом. Перед сном долго возились, бегали из дома в сени ребята, мяли под пологом девушек, те, задыхаясь от смеха, тузили сопящих ребят, полог колебался: ребята крепились, но не выдерживали и гоготали: га-га-га!..
Весь день жужжал сепаратор, доярки били масло, носили молоко в бидонах, заквашивали на творог. Теперь угомонились… Только молодой пастух взял гармошку, небрежно пошел в луга, заиграл там что-то свое, несложное, курлыкающее, и все коровы и телята, собравшиеся было к стану, к поскотине, разом подняли уши, повернули тупые жующие морды в луга, потом медленно, одна за другой, двинулись в сторону пленительных для них звуков, пошли на ночную пастьбу.
Не спит и старый пастух. Он сидит на лавке в зимней шапке, в телогрейке, с голубой косынкой на шее. На воле он надевает косынку на голову, завязывает по-бабьи — от комаров. Курит, смотрит за окно, слушает радио.
А радио — батарейный приемник — плохонькое, батареи сели, расходуют их экономно. Но пастух не выдержал, включил тихонько и слушает теперь джаз. Печально и хрипловато на низах, зловещим черным серебром на верхах звучит труба, тускло, с синкопированным опозданием вторит ей саксофон, и музыка эта, донесшаяся сюда из какого-то ночного города, полна великой печали.
Не спит еще девушка — низенькая, крепенькая, приятно пахучая от телят, от молока, — сидит на улице, вяжет березовые веники. Потюкает топором, смолкнет, быстро-быстро перебирает прутья. Или вдруг поднимет глаза, засмотрится в лес, задумается, положив ручки на колени, и опять вяжет. Веники у нее тоже маленькие и пухленькие.
Первый раз мне вдруг в тягость стал этот беспрерывный матовый свет и страстно захотелось настоящей черной ночи. На улице тлели остатки костра, я вышел, подсел к фиолетовым углям, подбросил еловых лапок, чтобы пустить дымок на комаров, закурил и внезапно вспомнил свой приезд на Зимний берег в позапрошлом году.
Черный борт парохода со спущенным трапом казался в ту ночь огромным, как стена дома. Внизу была толчея карбасов, мотодор и катеров. Ветер холодный, но слабый, волна спокойная и медленная. Мы то проваливались в пучину, то вздымались к самым иллюминаторам, горящим во тьме желтым светом.
Все было готово, тюки и ящики спущены, чемоданы свалены в нос, катер наш наполнился и первым отошел со стуком мотора во тьму. Берегов не было видно.
Мы шли покачиваясь, осыпаясь иногда водяной пылью из-под скул катера, десять, и пятнадцать, и двадцать минут. Потом я спросил:
— Далеко ли до берега?
— Километра два, — помолчав, отозвались мне. Один раз мотор внезапно смолк, и пока моторист, поминутно дуя на руки, возился с ним, мы беззвучно качались под слабым светом луны, и ближайшие к нам волны слабо поблескивали своими гранями.
Мотор заработал, и мы опять пошли, с шипением разваливая волны, как вдруг море, и катер, и лица людей осветились мрачным гранатовым светом. Я поднял глаза — все небо охвачено было ужасным космическим светом. Только в зените зиял над нами черный провал, все остальное от горизонта до горизонта сияло, перекатывалось валами беспрестанно меняющихся цветов.
Мотор опять заглох, моторист, чертыхаясь вполголоса, полез вниз что-то подкручивать, остальные молчали, видны были поднятые лица с темными кругами глаз.
Мы качались в совершенной тишине, пароход был еле виден. За бортом от прикосновения к катеру вспыхивали в глубине зелено-синие пятна величиной с блюдце и медленно отходили в сторону, вытягиваясь и постепенно потухая.
Наверху был уже настоящий пожар. Сияние превратилось в тысячи лучей, распухающих и утончающихся, с невероятной скоростью передвигающихся по небу, образующих грозный нимб вокруг черного провала в зените. Луну окружал зловещий ореол, свет звезд был красен и мутен.
Мотор опять начал стучать, и это как бы расколдовало нас, все начали двигаться, говорить.
— К холоду, к холоду, —