Но опасность миновала, я получил увольнение из армии, и, заручившись разрешением Кавалера, помчался в Париж. Неожиданность моего появления дома позволила мне, к несчастью, сделать открытие относительно моей жены, которое меня отнюдь не порадовало. Я обнаружил, что ее милость водила компанию, неподходящую, как я имел основания считать, для порядочной женщины; и так как я на собственном опыте испытал, каков ее нрав, меня охватили ревность и тревога. Должен признаться, что все это задело меня весьма глубоко, ибо во мне воскресло непреодолимое влечение к ней, а манеры ее стали весьма привлекательны, особенно после того, как я привез ее во Францию. При свойственном ей легкомыслии она не могла вести себя иначе, да еще находясь в таком средоточии любовных утех, как Париж.
Обидно было и то, что мне выпало на долю быть рогоносцем как на чужбине, так и дома, и я приходил порою из-за этого в такую ярость, что терял самообладание при одной мысли о своей судьбе. Целыми днями, а иногда и ночами я размышлял, как отомстить ей и особенно как добраться до того негодяя, который обесчестил и одурачил меня. Мысленно я сотни раз совершал убийство, а Сатана, который, несомненно, склоняет нас ко злу, а возможно, является главным возбудителем злого начала в душе человеческой, непрерывно искушал меня мыслями об убийстве моей жены.
Он довел этот страшный замысел до конца, разжигая во мне жестокие стремления, — всякий раз как слово «рогоносец» всплывало у меня в мозгу, я приходил в бешенство, так что я перестал сомневаться, убивать ее или нет, и сосредоточил свое внимание на том, как совершить убийство и затем избежать кары.
Все это время я не располагал убедительными доказательствами ее вины и потому не упрекал ее ни в чем и не давал ей почувствовать своих подозрений; правда, по изменившемуся отношению к ней она могла бы понять, что меня что-то тревожит, но она ничего не заметила, встретила меня очень ласково и как будто обрадовалась моему приезду. Я обнаружил также, что за время моего отсутствия она не тратила денег зря, но ревность, как говорят умные люди, ослепляет, лишает человека разума, и мое расстроенное воображение воспринимало ее бережливость как доказательство того, что она была у кого-то на содержании и ей незачем было тратить мои деньги.
Должен признаться, что, хотя за ней не было никакой вины, она оказалась в трудном положении, потому что во мне так укоренилась мысль о ее бесчестности, что, если бы она проявила щедрость, я объяснил бы это тем, что она тратила деньги на своих поклонников, а поскольку она оказалась бережливой, я полагал, что она была у них на содержании. В общем, вынужден повторить, что воображение мое было расстроено, я считал себя опозоренным и ни на минуту не мог избавиться от этой мысли.
Хотя окончательного разрыва тогда не произошло, я был так одержим уверенностью в ее вине, что не нуждался ни в каких доказательствах и относился с подозрением ко всем, кто посещал ее или с кем она разговаривала. С нами в доме жил гвардейский офицер, человек весьма порядочный и знатный; однажды, когда я находился в маленькой гостиной, примыкавшей к комнате, где сидела в это время моя жена, туда вошел этот господин, что ни в коей мере не нарушало приличий, поскольку он был нашим соседом. Он сел и начал беседовать с моей женой, не ведая, что я нахожусь рядом. Дверь между комнатами была открыта, я слышал каждое слово и мог удостовериться, что ничего, кроме светского разговора, там не происходило. Они обменивались случайными новостями, болтали о некоей юной даме, девятнадцатилетней дочери одного горожанина, которая неделей раньше вышла замуж за адвоката парижского суда, богача шестидесяти трех лет, о богатой вдове, живущей в Париже, которая вышла замуж за камердинера своего покойного мужа, и о других мелочах, которые, как я теперь сознаю, нисколько не порочили моей жены.
Однако меня охватили ревность и гнев. То мне казалось, что он допускает вольности в обращении с моей женой, то, что она ведет себя слишком бесцеремонно, и я уже был готов ворваться к ним в комнату и осыпать их оскорблениями, но сдержался. Потом он стал со смехом рассказывать ей какую-то историю о девице, которая, как я понял, отдалась старику, но и в этом разговоре не было ничего непристойного. Я же, сгорая от бешенства, не мог больше выносить этого, вскочил и бросился в соседнюю комнату. Прервав жену на полуслове, я выпалил: «Итак, сударыня, вы считаете, что он слишком стар для нее?» И, бросив на офицера взгляд, который, как мне представляется, придал моему лицу сходство с бычьей мордой на вывеске трактира «Бык и глотка»{209} в Олдергейте, я выскочил на улицу.
Маркиз (таков был титул этого офицера) уразумел, что я имею в виду, и, как человек благородный и храбрый, немедленно последовал за мной. Услышав на улице его покашливание, которым он старался обратить на себя мое внимание, я остановился, и он подошел ко мне. «Сударь, — сказал он, — у нас во Франции, к сожалению, существуют очень суровые законы, по которым попытка затеять дуэль влечет за собой крайне строгое наказание. Но будь что будет, а вы должны немедленно дать мне объяснение касательно вашего поступка».
Я несколько успокоился за это время, обдумал свое поведение и почувствовал, что был неправ. Поэтому я сказал ему с полной искренностью: «Сударь, вы человек благородный, я знаю вас очень хорошо и питаю к вам глубокое уважение. Я был немного обеспокоен поведением моей жены, да и вы в подобном случае разве не испытывали бы то же самое?»
«Меня огорчает, что между вами и вашей супругой возникла рознь, — сказал он, — но при чем тут я? Разве вы можете обвинить меня в том, что я допустил хоть что-либо неподобающее, разговаривая с ней о том-то и о том-то?» Здесь он напомнил содержание их беседы. «И поскольку я знал, что вы находитесь в соседней комнате, куда дверь была открыта, и слышите каждое слово, я был уверен, что столь невинную беседу нельзя истолковать превратно».
«Я бы не видел в этом разговоре ничего дурного, — сказал я, — если бы не полагал, что он может привести в дальнейшем к излишней фамильярности между вами, чего я, как человек благородный, допустить не могу. Однако, сударь, — добавил я, — я обратился к моей жене, а вас же лишь приветствовал, приподняв шляпу».
«Да, — сказал он, — и бросили при этом на меня взгляд, полный дьявольской ярости. Разве такой взгляд не говорит сам за себя?»
«Ничего не могу сказать по этому поводу, — ответил я, — так как сам себя не вижу. Но моя, как вы выразились, ярость относилась к моей жене, а не к вам».
«Но послушайте, сударь, — воскликнул он, распаляясь, по мере того, как я успокаивался, — ваш гнев был вызван беседой вашей супруги именно со мной, следовательно, это касается также и меня, и я должен выразить свое негодование».