На этот раз не выдержали, рассмеялись.
— Все, Давид, — вытирая слезы, пробормотал Валера, — побаловал тебя, и баста. Тошка, собирай чемоданы — и домой!
Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.
— Пойдешь вместо Сомова, — еще раз повторил Гаврилов. Сомов хрустнул пальцами.
— Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое… Только машину сдавать не принуждай, рано списывать меня в пассажиры, пригожусь…
— Сдашь, — проговорил Гаврилов, — на одни сутки. Отдохнуть тебе надо, Вася.
— На сутки — другое дело, — обмяк Сомов. — А то «сдай машину», бог знает, чего подумаешь.
— Кончен бал. — Гаврилов поднялся. — По спальням!
И все разошлись «по спальням». Дежурные разожгли печки-капельницы, салон «Харьковчанки» и жилой балок быстро прогрелись, а в тепле раздеваться одно удовольствие. Залезли в мешки с пуховыми вкладышами, глаза сами собой закрылись, Светало. Понемногу выплывал из тьмы желтый диск, окрашивая в нежно-розовые тона снег и часть небосклона, а позади, где-то над Южным полюсом, густел темно-синий занавес. И оттого солнце казалось не настоящим, а бутафорским, словно осветитель в театре баловался своим искусством. Лучи были косые, на все пространство их не хватало, и на теневых участках снег казался то изумрудным, то красноватым. Но так продолжалось недолго, часа полтора. А потом, по мере того, как солнце пряталось, нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звезды.
Однако люди ничего этого уже не видели. Точнее, видели, и не раз, но не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днем, а спали ночью.
Поезд спал. Утихли двигатели, умолкла рация, и лишь слегка посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.
Так спит пружина, пока ее не натянут. Но пружине легче, она стальная, а люди сделаны из плоти и крови.
Сомов заснул в тишине и проснулся от тишины. Выглянул из мешка — никого. Тело протестовало, требовало покоя, но оно всегда протестует и требует, к этому Сомов давно привык. Жаль покидать мешок, так бы, кажется, всю жизнь в нем и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть еще не успело. Значит, только-только остановились, прикинул Сомов. Проканителишься минут двадцать — будешь лязгать зубами, надевая штаны при минусовой температуре. Вылез. На нижнее шелковое белье надел шерстяное, потом свитер из верблюжьей шерсти, кожаную куртку, каэшку — штаны и телогрейку опять же на верблюжьей шерсти, натянул унты, подшлемник, шапку и, запакованный по всем правилам, вышел из балка на мороз.
Первая мысль: утро, сутки проспал, и впереди снова сон, вместе со всеми. Это хорошо.
Глянул — Комсомольская! Полузасыпанный домик, раскулаченный тягач, что еще в позапрошлом походе бросили, разбитые ящики, разная рухлядь… А цистерна? Круто обернулся, увидел метрах в двухстах цистерну и возле нее людей. Побежал бы, да нельзя здесь бегать, шагом дойти — и за то ногам спасибо. Дошел, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.
Завернул Игнат горловину, спустился вниз.
— Привет, Плевако!
Постояли, понурясь. Жали, рвались на Комсомольскую… Была надежда, и нет ее. Гаврилов махнул рукой, пошел к домику, за ним потянулись остальные. Ни слова никто не сказал. Но — удивительное дело! — думал Сомов о цистерне на Комсомольской много раз и замирал от этих дум, а удар перенес без горечи, даже равнодушно. Потому что кожей чувствовал: быть и в той цистерне киселю, и потому, что весь выплеснулся во вчерашнем разговоре, и еще потому, что хорошо выспался и скоро снова ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.
Ленька уже откапывал дверь. Молодой, буйвол, здоровый, ничем в жизни не связанный, для себя живет, позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов видел не раз и не испытывал к ним уважения. Все хорошо — козлами скачут, а как прижмет их — слова не выдавишь. Первый и последний раз парень в походе, точно. Мазуры, Никитин, даже этот шкет Тошка — другое дело, тертые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.
Ленька распахнул дверь. На пути к Востоку торопились, в домик не заходили, да и ни к чему было заходить. А теперь все рвутся, может, разжиться чем удастся. Картина знакомая: дизельная электростанция законсервированная, камбуз, в кают-компании стол, стулья, две полки с книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин — к полке с книгами: Толстой, Флобер! А Сомов — в жилую комнату, к тумбочкам. Открыл одну, вторую… Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами пересчитал: двенадцать штук «Беломора». Так-то, брат Никитин, Флобера курить ты будешь…
Узнав про такую удачу, перерыли всю станцию, разгребли по углам сугробы — откопали десяток мерзлых бычков… Зато из камбуза с радостным подвыванием вышел Петя, прижимая к груди несколько килограммовых пачек смерзшейся в камень соли. Тогда только походники и узнали, что соли у них оставалось от силы на неделю.
Вот и все, больше до Мирного жилья не увидишь…
За ужином о цистерне никто не вспоминал — батю щадили и нервы свои берегли. А думали о ней, по глазам было видно. А глаза-то у всех ввалились, носы острые, губы серые — краше в гроб кладут. Хотел Сомов спросить, как перегон дался, но смолчал: и без слов видно, что по уши нахлебались, пока он сон за сном смотрел.
Поужинали, растопили капельницу, улеглись. Сомов привычно расслабился, ожидая, что сию же секунду мозг отключится, но не тут-то было, сна ни в одном глазу. Оглушительно храпел Тошка, посапывал Ленька, беззвучно, как мертвые, лежали Валера и Петя, а Сомов все бодрствовал. Капельница прогрела бак градусов до тридцати, стало жарко. Машинально выпростал из мешка руку, чтобы достать «Шипку», и шепотом выругался. Хотя бы одну «беломорину» заначил, дурак… Курить захотелось до кругов в голове, сладкая слюна заполнила рот, что хочешь отдал бы за три-четыре затяжки. Мысли сосредоточились на камбузной полке, где Петя хранил скудный запас курева, и в мозгу начали возникать варианты, при которых он, Сомов, имел бы законное право пойти на камбуз и всласть накуриться. Но варианты эти были сплошь надуманные, по закону ничего не выходило, а раз так, то лучше про курево не вспоминать. Через четырнадцать часов обед, тогда и подымим.
Сразу засыпаешь — ни о чем не думаешь, во сне все беды проходят, а когда валяешься без смысла и цели, начинают болеть помороженные щеки, нос и кисти рук, стреляет в колене — ревматизм, что ли, начинается, бунтует желудок, вызывая изжогу. Сомов встал, зачерпнул кружкой ледяной натаянной воды из бидона. Прогрел воду у еще не остывшей капельницы, проглотил две таблетки бесалола, запил. Изжога прошла, заснуть бы теперь в самый раз…