Станислао (Станислав, конечная согласная утратилась на полинезийский манер) был отправлен епископом Дордийоном в Южную Америку, где получил образование у святых отцов. По-французски он говорил бегло, речь его разумна и выразительна, и в своей должности главного десятника он очень полезен французам. Авторитетом своего имени и семьи, а при необходимости и палкой он заставляет туземцев работать и содержать дороги в хорошем состоянии. Не знаю, что сталось бы с нынешней властью Нука-хивы без Станислао и заключенных; не заросли бы кустарником дороги, не смыло бы пирс, не обрушилось бы здание резиденции на головы бестолковых чиновников? И однако же этот наследственный властитель, один из основных столпов французского правления, живо помнит о прошлом. Он показал мне, где находилось здание общественных собраний, размеры которого можно до сих пор определить по беспорядочным грудам камней, рассказал, каким оно было большим и красивым, окруженным со всех сторон плотно заселенными домами, откуда под бой барабанов люди валили на празднество. Барабанный бой полинезийцев оказывает странное сумрачно-возбуждающее воздействие на нервы каждого. Белые ощущают его: при этих отрывистых звуках сердца их бьются быстрее; а туземцев, как утверждают прежние резиденты, барабаны будоражат неимоверно. Епископ Дордийон мог упрашивать; Темоана же приказывал и угрожал; при звуке барабанов верх брали дикие инстинкты. А забей барабан сейчас на этих развалинах, кто соберется? Дома снесены, люди скончались, род их пресекся; и на их могилах поселились отщепенцы и бродяги с других бухт и островов. Особенно Станислао горюет из-за упадка искусства танца. «Chaque pays a ses cou-tumes»[30], — сказал он; однако в донесениях каждого жандарма, возможно, бессовестно стремящегося приумножить количество delits[31] и орудий собственной власти, один обычай за другим помещается в разряд нежелательных. «Tenez, une danse qui n'est pas permise, — сказал Станислао, — je ne sais pas pourquoi, elle est tres jolie, elle va comme ca»[32], и концом своего зонтика схематически изобразил на дороге шаги и жесты. Вся его критика настоящего, все сожаления о прошлом показались мне трезвыми и разумными. Главным недостатком управления он считал краткий срок пребывания резидента в должности; едва чиновник начинал деятельно работать, его отзывали. Мне казалось, что он с некоторым страхом взирал на грядущую замену морского офицера гражданским управляющим. Я во всяком случае взирал на это именно так; гражданские служащие Франции никогда не казались ни одному чужеземцу украшением его страны, тогда как ее морские офицеры способны потягаться с кем угодно в мире. Во всех своих речах Станислав неизменно говорил о своей стране как о земле дикарей и собственное мнение высказывал непременно с каким-нибудь оправдательным предисловием, гласящим, что он «дикарь, который путешествовал». В этой деланной скромности было немало искренней гордости. Однако эти слова печалили меня: я невольно боялся, что он лишь предвосхищает насмешки, которым часто подвергался.
Я с интересом вспоминаю два разговора со Станислао. Первый состоялся во время тропического дождя, который мы пережидали на веранде клуба; иногда повышали голоса, когда ливень усиливался, иногда заходили в биллиардную, чтобы взглянуть в тусклом, сером свете дня на карту мира, представлявшую собой ее главное украшение. Он, естественно, ничего не знал об истории Англии, поэтому я мог поведать ему немало нового. Я рассказал ему полностью историю генерала Гордона, остановился на многих эпизодах индийского мятежа в Лакхнау, втором сражении при Канпуре, освобождении Арра-ха, гибели несчастного Споттисвуда и походе сэра Хью Роуза во внутреннюю часть страны. Станислао жадно слушал, его смуглое, покрытое оспинами лицо вспыхивало и менялось при каждом повороте событий. Глаза горели отблесками битвы, вопросы его были многочисленными, разумными, и главном образом они вынуждали нас так часто смотреть на карту. Но сильнее всего запомнилось наше расставание. Мы должны были отплыть наутро, и уже спустилась ночь, темная, ветреная, дождливая, когда мы поднялись на холм попрощаться со Станислао. Он уже завалил нас подарками, но были приготовлены и другие. Мы сидели за столом, курили сигары, пили молоко зеленых кокосовых орехов; по дому проносились порывы ветра и задували лампу, которую тут же зажигали снова одной спичкой; и эти периодически наступавшие периоды темноты воспринимались с облегчением. Потому что в сердечности нашего расставания было нечто неловкое и мучительное. «Ah, vous devriez rester ici, mon cher! — восклицал Станислао. — Vous etes les gens qu'il faut pour les Kanaques; vous etes doux, vous et vos famille; vous serier obeis dans toutes les iles»[33]. Мы вели себя сдержанно, правда, не всегда, подсказывает мне совесть, такое поведение является не мерой нашей тактичности, а желанием видеть ее у других. Остальную часть вечера, по пути к дому Ваекеху и оттуда до пирса, Станислао ходил рядом со мной и накрывал меня своим зонтиком; а когда лодка отчалила, мы все видели в черной темноте, как он машет на прощанье рукой. Слова его, если только он что-то кричал, заглушали шум дождя и грохот прибоя.
Я упомянул о подарках, это непростой вопрос в Южных морях, и он прекрасно иллюстрирует вульгарную, невежественную манеру судить о народах огульно. Во многих местах полинезиец дарит лишь для того, чтобы получить что-то в виде ответного подарка. Я бывал на островах, где население окружало меня плотной толпой, будто собаки тележку с кормом, и где частые заявления «Ты мой плени (друг)» или (с большим пафосом) «Ты мне как родной отец» нужно принимать с громким смехом и бранью. И возможно, повсюду у жадных и корыстных людей подарок рассматривается как способ получить нечто большее. Существует обыкновение делать подарки и получать что-то в ответ, и подобные типы, следуя этому обычаю, пристально следят за тем, чтобы не оставаться в накладе. Но с людьми иного чекана дело обстоит противоположным образом. Скупой полинезиец не успокаивается, пока не получит ответного подарка; щедрый беспокоится, пока подарка не сделает. Первый разочарован, если вы не дали ему больше, чем он вам; второй чувствует себя несчастным, если думает, что дал меньше, чем вы ему. Я знаю это по собственному опыту; если он входит в противоречие с опытом других людей, сочувствую их невезению и радуюсь своей удаче: данное обстоятельство не может ни изменить того, что я видел, ни преуменьшить того, что получил. И надо сказать, я нахожу, что те, кто спорит со мной, зачастую исходят из одних лишь предположений, сравнивают полинезийцев с неким идеальным человеком, образцом щедрости и благодарности, которого я ни разу не имел удовольствия встретить, и забывают, что наша почти нищета для полинезийцев почти немыслимое богатство. Приведу один пример: я рискнул уважительно заговорить о подарках Станислао с одним умным человеком, ненавидящим и презирающим канаков. «Да что они представляют собой? — воскликнул он. — Дикари! Шваль!» А полчаса спустя этот самый джентльмен, настроясь на иной лад, пространно говорил об уважении, с которым маркизцы относятся к такого рода достоянию, о том, что они ценят выше всякой другой собственности за исключением земельной, и какие баснословные доходы оно могло бы принести. Пользуясь приведенными цифрами, я подсчитал, что только те подарки Ваекеху и Станислао, о которых шла речь, стоили около двухсот пятидесяти долларов, а официальное жалованье королевы составляет двести сорок долларов в год.