— Скажи ему, чтобы он дал настоящую яичницу, какую делают у нас, в Англии, — заметил Б. — Иначе подадут излюбленную здесь смесь яиц с вареньем и шоколадным кремом, а это приемлемо только немецкому желудку.
— Хорошо, — ответил я. — Я попрошу сделать яичницу с укропом… Только погоди, как по-немецки укроп? Никак не могу припомнить.
— Укроп? — задумчиво повторил Б. — По-немецки?.. Гм?.. Вот, не угодно ли! Ведь я знал… учил когда-то, но тоже не могу вспомнить.
Так как нужного немецкого слова у нас в головах не находилось, то мы вздумали попробовать французский язык. Но убедившись, что и из этого ничего не выходит, мы принялись всячески коверкать свой родной язык, в детской уверенности, что тот, кто не понимает какого-нибудь языка в чистом виде, обязательно должен понимать его в искаженном. Но как мы ни картавили и ни сюсюкали, как ни растягивали искалеченные слова на отдельные части, какие ни придавали модуляции своим голосам — кажется, любой дикарь был бы потрясен до глубины своей души, — но наш тевтонец, подобно утесу среди шумного прибоя волн, оставался невозмутимым и только отрицательно тряс головою.
Наконец мы прибегли к пантомиме. Пантомима по отношению к языку — то же самое, что мармелад, предлагаемый взамен, например… ну, хоть масла, что в некоторых случаях или, вернее сказать, для лиц известного непочтенного возраста даже очень приятно.
Но истолковательные способности пантомимы довольно-таки ограничены, по крайней мере, в обыденной жизни. Что же касается балета, то в нем все без исключения может быть объяснено пантомимою. Я сам видел, как артист в балете одним легким движением левой ноги, положим, при некоторой поддержке со стороны оркестрового бубна, открывал героине ошеломляющую тайну, что воспитывавшая героиню женщина, которую она считала за свою мать, была собственно только ее теткою, по браку с братом матери этой самой героини. При этом, однако, следует принять во внимание то, что первые балерины, отплясывающие роль героинь, очевидно, обладают исключительно высокими умственными способностями, а следовательно, и необыкновенно быстрым соображением. Балерина сразу понимает, что хочет выразить артист, когда он, несколько раз перевернувшись на одной ноге, вдруг встанет на голову. Человек среднего уровня непременно вывел бы из такой пантомимы совершенно превратное заключение.
Кстати, мне припомнилось, как один из моих друзей во время своего пребывания в Пиренеях захотел выразить свою признательность посредством пантомимы. Дело в том, что однажды вечером он, проплутав целый день в горах, забрел в небольшую харчевеньку, где его очень радушно приняли и накормили не только сытно, но и вкусно. Разумеется, усталый и голодный, он был очень доволен таким приемом и угощением, поэтому пожелал выразить свои чувства как-нибудь особенно покрасноречивее.
Местный, испанский, язык он знал очень плохо и мог только сказать несколько самых обыденных фраз; словами же, для выражения чувств и, вообще, душевных движений, запастись своевременно он не догадался. Поэтому ему и пришлось прибегнуть к пантомиме.
Поднявшись с места, он сначала указал рукой на опустошенные им блюда на столе, потом разинул рот и ткнул в него пальцем, затем указал на ту область себя, куда исчезло все, чем он насытился, и, в довершение, изобразил на своем лице широкую улыбку. Нужно сказать, что у этого моего друга совсем особого рода улыбка. Он и сам сознает, что в его улыбке есть что-то плаксивое и вместе с тем устрашающее, так что матери всегда пугают ею непослушных ребятишек.
Пантомима моего приятеля произвела самое неожиданное впечатление на хозяев. Впившись в посетителя тревожными взглядами, они отошли в сторону и возбужденно стали о чем-то шептаться.
«По-видимому, — думал мой приятель, — я недостаточно ясно выразил этим простосердечным поселянам свои чувства. Постараюсь быть повыразительнее, чтобы они могли меня понять».
С этим добрым намерением он усердно принялся тереть вышеуказанную область (которую я, в виду крайней скромности и благовоспитанности моего друга, не стану определять яснее), а улыбающееся лицо растянул дюйма на три еще, причем сделал несколько кивков головой, которое находил подходящими для выражения своего удовольствия и своих дружеских чувств к хозяевам.
Наконец грубые, но простодушные лица поселян осветились лучом понимания. Оба, муж и жена, торопливо бросились к шкафу, достали длинную тоненькую бутылочку с какой-то темной жидкостью и вернулись с нею к столу.
«Слава богу, поняли меня! — радовался мой приятель. — Обрадовались, что я доволен их угощением, и, должно быть, хотят, чтобы я выпил с ними стаканчик заветного вина… Ах, милая сельская простота!»
Хозяин действительно наполнил маленький стакан темной жидкостью и поднес посетителю, знаками объясняя, что это нужно скорее выпить.
«Да, — соображал мой приятель, поднимая стакан к свету и любуясь бархатистым видом жидкости, — конечно, это какое-нибудь особенное вино, которое здесь хранится только для самых торжественных случаев и для самых почетных или дорогих сердцу гостей… Наверное, еще дедовское и бережется, как святыня… Какие, в самом деле, милые люди!»
Держа стакан в руке, мой приятель произнес на своем родном языке маленькую речь, в которой пожелал своим хозяевам, уже старикам, долголетия, многочисленного потомства от их замужней дочери; пожелал всяческого благополучия и этой дочери вместе с ее мужем и детьми, а также и всему их селению. Разумеется, они ни слова не поняли из его речи; это он и сам знал, но рассчитывал, что переливы его голоса и жестикуляции сумеют настолько ясно истолковать смысл его речи, что хозяева невольно должны будут проникнуться воодушевляющими их посетителя благожелательными чувствами к ним. Окончив свое славословие, он прижал свободную руку к сердцу, улыбнулся по возможности еще шире и одним духом опорожнил стакан.
Несколько секунд спустя он обнаружил, что ему дали просто-напросто очень сильного рвотного. По-видимому, хозяева поняли его пантомиму в том смысле, что он или отравлен или страдает острым несварением желудка, и постарались ему помочь, чем могли.
Средство это оказалось гораздо действеннее обычных медицинских, остающихся иногда без всякого действия, так что благодаря ему мой приятель, в конце концов, оказался еще голоднее и изнеможеннее, чем в то время, когда пришел в харчевню. Так как он пред тем съел все, что имелось порядочного в запасе у хозяев, то ему пришлось лечь с пустым желудком и в печальной неизвестности, когда еще удастся наполнить его.
Я сделал это длинное отступление с целью доказать, что пантомимику-любителю никогда не следует браться за выражение тонких чувств; для этого существуют присяжные пантомимики.