Однажды, сопровождаемый моим монреальским знакомым — поляком, я переправился по мосту на южный берег реки и посетил резервацию. Несколько сот деревянных домишек, опрятных, но жалких, похожих на какие-то миниатюрные бараки. Мало зелени, никаких садов, столь характерных для предместий, где жи — вет белое население. Мало движения на улицах. Люди печаль — «ные, сонные и одеты нищенски. Не дерзкие и не гордые, а какие-то тихие и угасшие. Таковы сегодняшние ирокезы.
Через каждые несколько десятков шагов стоит киоск, в котором сидит белый канадец и продает халтурные индейские сувениры, сладкую воду «Canada drink» и фотографии грозных индейцев в фантастических уборах. Для этих фотоснимков, долженствующих изобразить давних ирокезов, позируют в праздничные дни за несколько центов современные ирокезы. Это их единственное занятие. Конавога — большой аттракцион для туристов, толпами приезжающих из Соединенных Штатов.
Я хотел купить на память что-нибудь оригинальное, интересное, но абсолютно ничего не нахожу. Спрашиваю белого канадца: есть ли у него какие — либо подлинные, со вкусом сделанные предметы? Мое требование смешит торговца; он осматривает кучу всякой дряни и, театрально пожав плечами, отвечает с озорной иронией:
— Чего вам захотелось, сир! Это же только для американцев!
— Ну и что же?
— Американцы не такие привередливые! Они рады чему попало и хорошо платят! Я задаю другой вопрос:
— В этих киосках нет ни одного продавца-индейца. Разве им не разрешена торговля?
— Разрешена, сир, разрешена! Только они сами не хотят торговать — не хватает терпения. Торговля в киосках им не по вкусу — это же были великие воины…
Люди любят смотреть на диких зверей, запертых в клетки. Именно поэтому американцы любят приезжать в Конавогу. Ведь ирокезы некогда были такими грозными! И теперь, когда они стали слабыми, любопытно посмотреть на них. Вид угасающего в клетке льва не очень приятен, он порой тревожит совесть, однако туристам это не столь уж важно. В интересах города Монреаля ирокезы должны существовать как можно дольше, чтобы, привлекать толпы любопытных туристов и щекотать им нервы.
Одна из основных обязанностей ирокезов — существовать. За это государство дает им каждую неделю немного пищи и ежемесячно четыре доллара на семью… на карманные расходы! Им незачем мучить себя работой, пусть позируют — рассуждают власти. В настоящее время их более двух тысяч; ежегодно это число уменьшается.
Это самый странный на свете люмпен-пролетариат под вывеской «ирокезы». В тени давней, поистине необыкновенной славы возникла целая нищенская организация. Грабительски эксплуатируется — как и многое другое в стране — великое прошлое племени ирокезов. Эти индейцы не занимаются, упаси боже, прямым нищенством. Они всегда продают что-то: иногда вытаскивают из-за пазухи низкопробную открытку, порой улыбаются туристу с заученным высокомерием, произносят несколько ирокезских слов или подают руку… За это обрадованный обыватель из какого-нибудь Питтсбурга щедро сует им в карман смятый доллар.
В Конавоге есть школа. По случаю каникул она, к сожалению, закрыта. Там детей индейцев учат французскому и немного английскому языку. Разговорный язык сохранился здесь ирокезский, в чем мы с удовлетворением удостоверяемся.
Есть также католическая церковь. Священника индейского прихода, старого иезуита, мы застаем дома.
— Удовлетворены ли индейцы таким положением вещей? — прямо спрашиваю его.
Старик не без подозрительности смотрит мне в глаза, потом отрицательно качает головой и искренне отвечает:
— Нет, не удовлетворены.
— А разве нельзя расселить их в безлюдных лесах на севере и создать им естественные условия жизни?
Видимо, это очень щекотливый вопрос, и я не получаю прямого ответа. Впрочем, мне понятна уклончивость миссионера: здесь индейцы у него под рукой, а там, на севере, ему было бы очень трудно оказывать на них свое влияние.
Спрашиваю — как можно более осторожно, чтобы не обидеть милого старичка, — чем занимаются его подопечные. Неужели только поджидают туристов?
— О, нет! — живо протестует он. — Многие трудятся за пределами резервации. Некоторые стали каменщиками и работают на строительстве мостов, многие работают лоцманами на реке выше Монреаля…
Позже я собираю сведения об этих работниках. Действительно, они существуют, но… их очень немного. Жалкий процент по сравнению с теми, которые прозябают в Конавоге.
Центром и сердцем Конавоги является нечто вроде Луна-парка, с большой вывеской у входа: «Tombola». Там можно развлечься за небольшую плату.
Таких центров примитивного развлечения в каждом канадском городе имеется несколько, но этот конавогский парк развлечений вызывает жалость исключительным убожеством выдумки и благоустройства.
Ирокезы зазывают бросать кости или стрелять по мишеням. Есть тут и резвые молодые ирокезки, одетые причудливо, словно на бал-маскарад. «Хелло!» — кричим мы, обрадованные их появлением. Они тоже рады нам. Мой спутник фамильярно похлопывает их по спине. Девушки смеются и охотно позируют перед фотоаппаратом. За это они получают полдоллара, чем очень довольны, и готовы хоть сейчас посетить нас в нашей гостинице в городе. Таковы эти дочери суровых ирокезских матрон!
Потом мы преграждаем дорогу одному пожилому индейцу с длинными, спадающими на плечи волосами и заметным брюшком, .несколько великоватым для потомка славных воинов. Одетый по-европейски, в распахнутой блузе и в брюках, заложив пальцы за пояс, он медленно шагает по дорожке. На его лице угрюмая гордость и скука, словно он долгие часы напрасно прождал улыбку судьбы. Эта улыбка предстает перед ним в облике двух европейцев: мы фотографируем его. За позирование он получает от моего спутника всего десять центов, но и то доволен.
— Тяжелые времена, а? — завязываю я с ним дружескую беседу.
Какое-то бормотание вырывается из горла ирокеза, и я слышу неохотное подтверждение:
— Тяжелые…
— И всегда они такие тяжелые? — допытываюсь я, — Вероятно, скучно в этой Конавоге? Неужели за весь год не бывает каких-либо перемен?
В сонных глазах индейца я замечаю признак легкого оживления:
— Бывает!
— Видимо, тогда, когда вы покидаете Конавогу, чтобы работать где-то? Вы не речной ли лоцман? — стараюсь я вызвать в нем хоть каплю оживления.
— Я не работаю! — бурчит собеседник, видимо, задетый за живое моим вопросом.
Полноватого индейца не так-то легко вывести из состояния раздумья. Но мы не даем ему покоя. Однако тщетно: все наши добросовестные усилия разбиваются о его высокомерное равнодушие. Он как будто смеется над нами в душе, полный превосходства и презрения.