— Какое удовольствие — наблюдать за здешними поливальщиками, — воскликнул Гаррис. — Вот уж действительно мастера своего дела! Я видел, как в Страсбурге поливали заполненную людьми площадь: был полит каждый дюйм, и хоть бы капля на кого попала! Глазомер у них превосходный. Они польют землю у самых ваших ног, затем пустят струю у вас над головой, да так, что мокрой будет земля вокруг, но не вы… Они могут…
— Не гони, — сказал мне Джордж.
— Почему?
— Хочу слезть с велосипеда и досмотреть представление из-за дерева. Если верить Гаррису, они большие мастера своего дела, но этому артисту, по-моему, чего-то не хватает. Он только что выкупал собаку, а теперь принялся за дорожный указатель. Хочу подождать, пока он не закончит.
— Ерунда, — сказал Гаррис, — тебя он не заденет.
— Я в этом не вполне уверен, — сказал Джордж и, спрыгнув с велосипеда, занял удобное место под развесистым вязом и стал набивать трубку.
Меня совсем не прельщала перспектива крутить одному за двоих, поэтому я слез и присоединился к Джорджу, прислонив велосипед к дереву. Гаррис же прокричал что-то в том смысле, что такие типы, как мы, позорят отечество, и поехал дальше.
И тут я услышал отчаянный женский крик. Выглянув из-за дерева, я понял, то исходит он от вышеупомянутой юной особы, о которой, увлекшись поливальщиком, мы совсем забыли. С упорством, достойным лучшего применения, она продиралась сквозь мощную струю. По-видимому, девушка так перепуталась, что не сообразила соскочить с велосипеда или свернуть в сторону. С каждой секундой она промокала все больше и больше, а человек с кишкой — он был либо пьян, либо слеп — продолжал хладнокровно поливать ее с ног до головы. Со всех сторон на него сыпались проклятья, но он, казалось, совершенно оглох.
Гаррис, в котором не на шутку взыграли отцовские чувства, поступил так, как и следовало при сложившихся обстоятельствах поступить. Действуй он и далее столь же хладнокровно и осмотрительно, он стал бы героем дня и ему не пришлось бы позорно бежать под градом угроз и оскорблений. Без лишних раздумий он подъехал к поливальщику, соскочил с велосипеда и, ухватившись за наконечник шланга, попытался им завладеть.
Ему следовало бы завернуть кран — так поступил бы всякий здравомыслящий человек. После этого, под аплодисменты сбежавшейся на помощь публики, можно было бы сыграть с поливальщиком в футбол, в воланы или в любую другую игру. Он же задумал, как впоследствии объяснил нам, отобрать у поливальщика шланг и, в качестве наказания, облить болвана с ног до головы. Поливальщик, однако, сумел за себя постоять. Шланга Гаррису он, разумеется, не отдал, а, наоборот, недрогнувшей рукой направил на него мощную струю. В результате все живое и неживое в радиусе пятидесяти ярдов промокло насквозь, сухими остались только участники поединка. Какой-то человек, вымокший настолько, что терять ему было уже нечего, окончательно вышел из себя и, кинувшись на поле боя, вступил в схватку. Теперь они вертели шлангом во все стороны уже втроем. Они направляли его в небеса — и вода низвергалась на публику подобно весеннему ливню. Они направляли его в землю — и бурные потоки заливали людей по колено, когда же струя попадала под ложечку, жертва как подкошенная валилась на землю.
Ни один из противников ни разу не выпустил из рук шланг, ни одному из них не пришло в голову выключить воду. В обоих пробудилась какая-то первобытная сила. Через сорок пять секунд, как сказал Джордж, засекавший время, поблизости не осталось ни одной живой души, за исключением мокрой, как нимфа, собаки, которая под мощной струей перекатывалась с боку на бок и, тщетно пытаясь встать, грозно лаяла, вызывая на поединок восставшие силы преисподней.
Мужчины и женщины, побросав велосипеды, ринулись в лес. Почти из-за каждого дерева выглядывало мокрое разгневанное лицо.
Наконец нашелся разумный человек. Пренебрегая опасностью, он подполз к крану и завернул его. А затем из-за деревьев к месту происшествия стали собираться люди, человек сорок — по числу деревьев, одни вымокли больше, другие меньше, но каждому было что сказать.
Я уже начал подумывать, как нам удобнее будет доставить в отель останки Гарриса — на носилках или просто в бельевой корзине. Но тут нужно отдать должное Джорджу — его проворство спасло Гаррису жизнь. Джордж не вымок и мог поэтому бежать быстрее остальных. Гаррис хотел было все объяснить, но Джордж не дал ему сказать ни слова.
— Садись, — сказал Джордж, подкатив ему велосипед, — и гони. Они не знают, что мы с тобой, и, будь спокоен, мы тебя не выдадим. Мы поедем следом и будем тебя прикрывать. Если начнут стрелять, езжай зигзагами.
Я хочу, чтобы в моей книге были голые факты, без всякого вымысла, и поэтому дал прочесть эту историю Гаррису, чтобы тот поправил меня, если я что-то преувеличил. Гаррис счел, что кое-что я и в самом деле преувеличил, однако признал, что два или три человека, возможно, были «слегка обрызганы». Тогда я предложил ему стать под струю воды, направленную из шланга с расстояния двадцати пяти ярдов, а затем сказать, «слегка ли он обрызган», или следует подыскать другое, более подходящее выражение, однако Гаррис от такого эксперимента отказался. Он утверждает также, что пострадало никак не больше полдюжины людей, число же сорок — досадное преувеличение. Я предложил ему вернуться в Ганновер и навести справки о пострадавших, но и это предложение было отклонено, из чего можно заключить, что мое описание происшествия, о котором иные ганноверцы с содроганием вспоминают по сей день, является правдивым и совершенно беспристрастным.
В тот же вечер мы выехали из Ганновера и вскоре были в Берлине, где поужинали и совершили прогулку. Берлин разочаровывает: в центре от людей некуда деваться, окраины же пустынны; единственная достопримечательность — улица Унтер-ден-Линден — представляет собой нечто среднее между Оксфорд-стрит и Елисейскими Полями и не производит никакого впечатления: слишком уж она широка; в изысканных берлинских театрах актерской игре уделяется большее внимание, чем декорациям и костюмам; репертуар меняется часто; пьесы, пользующиеся успехом, вовсе не обязательно идут каждый день, так что в одном театре на протяжении недели можно увидеть несколько разных пьес; берлинская опера не заслуживает внимания; представления двух мюзик-холлов особым вкусом не отличаются — как правило, они вульгарны, зрительные залы слишком велики и неуютны. В берлинских ресторанах и кафе самое оживленное время — с полуночи до трех, при этом большинство завсегдатаев на следующее утро как ни в чем не бывало встают в семь. Или берлинец сумел разрешить самую злободневную проблему нашего времени — как обойтись без сна, или же, как Карлейль, он стремится приблизить час вечного блаженства.