«Коля, ненаглядный, единственный! — писала она. — В тот день, когда ты приедешь, будет большой праздник. Я открою рояль, растворю окна и буду играть, а ты петь. Пусть все слышат о нашей радости. Ну, приезжай же, ведь так надоело ждать. Ждать более невыносимо. Помни, что тебя неистово любит твоя исстрадавшаяся Соня».
За столом я рассказываю про встречу с Соней и передаю сидящему против меня наблюдателю листок из блок-нота. Коля пунцовеет.
— Смотри: жених!
— Коля, а она девушка или так может?
Наблюдателя похабно разыгрывают. Не выдержав, он вскакивает из-за стола. Я понял свою ошибку.
— Сволочи вы, она — невеста! — сквозь слезы кричит Коля, убегая в комнату.
— Эх, на чужбине и старушка — божий дар, — сально вздыхает прыщеватый радист.
Многие из шуток свежему человеку даже непонятны, за год выработался свой жаргон. Зимовщики грохотали, объединившись в новой теме издевательств над товарищем. И начальник в благообразной бороде по пояс, державший себя при нас весьма степенно, теперь откровенно покатывается со смеху, будучи не в силах сдержать напавшей веселости.
В столовой стоит огромный буфет, в буфете — библиотека.
— Читают только те книги, в которых написано о женщинах, — сказал заведующий этим буфетом лекпом, когда я просматривал полки.
Часть книг — новенькие, как в книжном магазине, другие — до невероятия затрепаны. Мопассан испещрен вопросительными и восклицательными знаками, недвусмысленными примечаниями, порнографическими рисунками.
После шторма вечер был тихим. Солнце золотило окна радиорубки. Наблюдатель в одиночестве переживает радости привета от любимой девушки, с которой он скоро увидится Из его комнаты доносятся звуки гитары. Наблюдатель мечтательно напевает:
Где эти лунные ночи,
Где это пел соловей,
Где эти карие очи,
Кто их ласкает теперь?
Время за полночь, зимовщики устали от бурных впечатлений дня, нас тоже клонит ко сну. Предполагалось, что я лягу у лекпома. Но ко мне подходит наблюдатель Коля и с мольбою в глазах просит к себе. Я понимаю, что ему хочется расспросить подробнее о Соне. Ночью у наблюдателя. Трижды заставляет он пересказывать обстоятельства встречи с его невестой, требуя припомнить в точности все ее слова.
Интересовался фасоном ее платья, прической. Мне было искренне жаль влюбленного юношу. Я сказал ему свое впечатление о нежности их отношений на таком расстоянии.
— Да, мы любим друг друга… Очень прошу ни слова не говорить нашим, они такие похабники…
Расположившись ко мне, наблюдатель достал из-под матраца тетрадку, которая оказалась его полярным интимным дневником.
Дневник начинался двумя эпиграфами, тщательно выведенными крупными буквами:
Облей землю слезами радости твоея
И люби сии слезы твои.
Достоевский
Я в этот мир пришел.
Чтоб видеть солнце,
А если день погас,
Я буду петь…
Я буду петь о солнце
В предсмертный час.
Бальмонт
Далее шли записи мелким и нервным почерком, фиолетовыми чернилами:
«Иногда мне кажется, что жизнь моя не начиналась. В Юшаре я одинок и вообще одинок. Впрочем есть у меня друг… Когда мне бывает тяжело, я вспоминаю, что где-то есть у меня Соня, и сразу становится радостней.
— Эх, думы мои, думы,
Боль в висках и темени,
Промотал я молодость
Без поры и времени.
Моя жизнь впереди; не землей наша жизнь начинается, не землею и кончается. А годы проходят, как утренние сны.
Смешно, гадко, может-быть, но это так: лихорадит от одной мысли о женщине, — дрожу. При людях не показываю вида, можно подумать, что вовсе не интересуюсь, остаюсь наедине — кажется: съел бы и костей не оставил. Не безумие ли это? Все это при моей физической хилости. Вчера съел два фунта селедок, ел без хлеба, до тошноты. Вот до чего хочется острого!»
Утром разговаривал с радистом Куклиным. Человек этот нервен до того, что руки и ноги трясутся даже в беседе о погоде.
— Я очень рад… я тоже литератор. В профсоюзном журнале «Северная Связь» писал. Конечно не платили, журнал дефицитный… Развернешь, смотришь — все мое и не в каком-нибудь иносказательном смысле.
У Куклина странности на нервной почве. В его сознании застревает случайное слово, которое потом терзает часами, неотступно, мучительно.
Кто-то упомянул Христофора Колумба. Ночью Куклин вскочил.
— Ты что? — спрашивает сосед.
— Христофор.
— Какой Христофор?!
— Христофор Колумб. Сверлит. Не могу спать, так болит голова. О, если бы ты знал эти муки!
Куклин заплакал.
Отплывали мы с Юшарской радиостанции в грустных размышлениях.
… Вот, — думал я, сидя за рулем — мы видели полярных зимовщиков, людей, которые выполняют в тяжелейших условиях оторванности и замкнутости ответственную работу полярной связи, ведут научные метеорологические наблюдения, столь важные для страны, — объективных героев. Во что превратила замкнутость людей к концу зимовки! Неужели разложение неизбежно? Неужели психология замкнутости повсюду несет склоку, вражду? Что заставляет человека опускаться? Стоит в колонии появиться двум мещанам, как все снижают свои интересы до их уровня. Мещанин и у полюса остается мещанином — с канарейкой в душе, с похабщиной в товариществе. В каждом человеке есть своя порция условностей, и эти условности, сталкиваясь в долгом и замкнутом общежитии, создают неприязни, затяжную вражду. А здесь ведь оторванность особенная, она подчеркивается беспредельностью снегов и океана, невозможностью в течение целого года встретить свежего человека. Но не может быть, чтобы нельзя было придумать способов разнообразить быт, заполнять досуг.
Позже, когда я покидал тундру, я совершал путь до Архангельска совместно с юшарскими зимовщиками.
И странно: их не узнать. Они ехали своей кампанией, и со стороны могло казаться, что нет более дружных ребят. Они с интересом говорили по своим специальностям, вели общие беседы и относились друг к другу с волнующим вниманием, будто до этого не были знакомы. Недавние дрязги и вражда как-то вдруг отлетели от одного выхода в иную обстановку. Только пухлый механик, окруженный теперь ласковой заботливостью, попрежнему упорно молчал. Все ехали приодетыми, чистыми, механик был в засаленном и подранном комбинезоне. На ледоколе механику вручили письмо от сынишки:
«Мой дорогой папа!
Я тебя целую — глазки, лобик, щечки, ушки. Папа, слышишь! Я тебя люблю, крепко люблю. У меня в гостях тетя Ува и тетя Катя. Тетя Катя принесла книжку про лето, а тетя Ува книжку со стихами. Буду их учить. Папа, я кашляю и сижу в комнате, строю домики. Яблоки не кушаю и плохо все ем. Папа, что мне кушать? Ты рыбу ловишь? У нас снегу нету, много грязи. Кончено. Твой сын Веня».