По пути в Прагу мы томились в огромном зале дрезденского вокзала, дожидаясь, когда железнодорожные власти разрешат нам выйти на перрон. Джордж, который вызвался взять билеты, вскоре вернулся. Глаза его сверкали.
— Что я видел! — выпалил он.
— Что? — спросил я.
Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно:
— Вот он! Идет сюда, оба идут! Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу, самый настоящий!
В то лето, как, впрочем, и всегда в это время года, в газетах стали писать о появлении загадочного морского змея, и я грешным делом подумал, что Джордж имеет в виду его. Но в следующий момент сообразил, что в центре Европы, за триста миль от побережья, никакого змея быть не может. Не успел я уточнить, что же все-таки Джордж увидел, как он вцепился мне в руку:
— Ага! Что я вам говорил?!
Я повернулся и увидел то, что мало кому из ныне живущих англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, отца и дочь, какими их представляют себе в Европе. Это были британцы до мозга костей, английский «милорд» и его английская «мисс», словно только что сошедшие со страниц европейских юмористических журналов или с театральных подмостков. Мужчина был высок и худ, рыжие волосы, огромный нос, густые бакенбарды. Поверх костюма цвета соли с перцем — летнее пальто, доходившее ему почти до пят. Белый пробковый шлем, зеленая москитная сетка; на боку театральный бинокль, рука в лиловой перчатке крепко сжимает альпеншток, чуть длиннее его самого. Его дочь была еще выше и еще нескладней отца. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, давно уже покинувшего сей мир, это получилось бы гораздо лучше; скажу лишь, что платье это было, пожалуй, слишком коротко и открывало пару лодыжек, которые — по крайней мере из эстетических соображений — следовало бы скрывать. Ее шляпка, которая почему-то вызвала у меня ассоциации с миссис Хеменс[10], как нельзя лучше сочеталась с высокими ботинками на пуговицах из прюнели, с митенками и с пенсне. У нее тоже имелся в руке альпеншток (от Дрездена до ближайшей горы сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у мисс выдавались вперед, как у кролика, и издали казалось, что передвигается она на ходулях.
Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она подевалась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?», — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто достойное быть сфотографированным. Впоследствии он вспоминает, что камера в сумке: то есть именно там, где ее и следовало искать.
Внешними приметами дрезденского вокзала отец и дочь не довольствовались; стремясь проникнуть в самую суть, они вертели головами во все стороны. У джентльмена в руке был открытый Бедекер, а леди сжимала англо-немецкий разговорник. Они говорили по-французски, которого никто не понимал, и по-немецки, которого не понимали они сами. Джентльмен, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какао, сказала: «Кошмар!» — и отвернулась.
И правильно сделала. Вы, наверное, заметили, что даже в благопристойной Англии леди, пьющая какао, не требует, судя по рекламе, от жизни многого — какой-нибудь ярд декоративного муслина, и только. В Европе же она обходится и без этого. По замыслу производителя какао, этот напиток должен заменить женщине не только еду и питье, но и одежду. Но это к слову.
Конечно же, отец и дочь сразу оказались в центре внимания. Я поспешил к ним на помощь, и мне удалось вступить с ними в разговор. Джентльмен сообщил, что зовут его Джонс и что он из Манчестера; однако у меня сложилось впечатление, что он и сам не знает, в каком районе Манчестера живет и вообще где Манчестер находится. Я спросил, куда он направляется, но и здесь он ничего не мог толком объяснить, сказав, что это будет зависеть от целого ряда обстоятельств. Тогда я спросил, не кажется ли ему, что альпеншток не самая удобная вещь для прогулок по оживленному городу, с чем он согласился, признавшись, что нередко об него спотыкается. На мой вопрос, хорошо ли видно сквозь москитную сетку, Джонс ответил, что опускает ее лишь в том случае, когда сильно докучает мошкара. Поинтересовался я также, не боится ли леди холодного ветра, на что джентльмен заметил, что ветер здесь действительно холодный, особенно на перекрестках. Эти вопросы задавались не по порядку, не в той последовательности, которую привожу я; они естественным образом вытекали из нашей беседы, поэтому расстались мы добрыми друзьями.
Я много размышлял над этим явлением и вот к какому выводу пришел. Один человек, с которым я впоследствии познакомился во Франкфурте и которому описал эту парочку, сказал, что видел их в Париже, три недели спустя после Фашодского инцидента[11], а наш знакомый англичанин из Страсбурга, где он представлял интересы британского сталелитейного завода, вспомнил, что видел их в Берлине во время Трансваальских событий. Из этого я заключил, что отец и дочь были безработные актеры, нанятые для поддержания мира. Министерство иностранных дел Франции, боясь гнева толпы, требующей немедленной войны с Англией, разыскало эту очаровательную парочку и выпустило ее в город. В человека, вызывающего смех, стрелять невозможно. Французы увидели английского гражданина и английскую гражданку — но не на карикатуре, а живьем, — и ненависть сменилась весельем. Успех окрылил актеров, и они предложили свои услуги германскому правительству, в чем, как мы имели возможность убедиться, вполне преуспели.
Наше правительство также могло бы извлечь из этого неплохой урок. Можно было бы где-нибудь неподалеку от Даунинг-стрит[12] держать наготове парочку пузатых французов и, в случае обострения отношений с Францией, пускать их по стране, заставляя то и дело красноречиво пожимать плечами и за обе щеки уплетать лягушек. С тем же успехом можно было бы завербовать взвод нечесаных белокурых немцев, которые расхаживали бы по улицам и, покуривая свои длинные трубки, приговаривали «so»[13].
Народ бы покатывался со смеху и кричал: «С этими воевать?! Еще чего выдумали!» Если правительству мой план не понравится, я предложу его обществу «За мир».
В Праге мы решили задержаться подольше. Прага — один из самых интересных городов в Европе. Каждый ее камень дышит историей и тайной. Нет такого предместья, где в свое время не лилась бы кровь. В этом городе вынашивалась Реформация, готовилась Тридцатилетняя война. Впрочем, не будь пражские окна столь огромны, городу, мне кажется, удалось бы избежать половины бед, выпавших на его долю. В самом деле, первая из грандиозных исторических катастроф началась с того, что из окон пражской ратуши на копья гуситов были сброшены семь католиков — членов Государственного совета. Несколько позже история повторилась — правда, на этот раз имперские советники полетели из окон пражского замка на Градчанах — так был осуществлен второй «Fenstersturz»[14]. И в дальнейшем в Праге не раз выносились роковые решения, но поскольку они обходились без жертв, решались эти вопросы, надо полагать, в подвалах. Как бы то ни было, окно как решающий аргумент в богословском споре всегда казалось истинному пражанину чересчур соблазнительным.