Но образ не покидал её — солнечный вокзал, провожающие и полярники, что уезжают куда-то. Здесь жара, горький паровозный дым, запахи вокзала, а там, далеко, среди снега и льда притаилась смерть. Так или иначе, отряд недосчитается бойца, доктор с еврейской фамилией погибнет, а потом погибнут, будут расстреляны другие, и всё это заключено в сцене прощания на вокзале.
Нет, она не будет провожать сына.
Но и сын всегда говорил, что не любит проводы на вокзалах — это ненужная проверка тоски на прочность.
…Несколько раз заходили люди, что хотели передать посылки своим родственникам. Среди них было несколько людей особых, которые жали на звонок нерешительно, будто тайком. Оглядываясь, они проходили в комнату сына, и по этой оглядке она сразу научилась их отличать.
Это были родственники тех, кого Север не отпускал, тех, кого прибрали, — не каторжан, не заключённых, а людей, кого там оставили после срока.
Одному врачу (две книги по хирургии, впрочем, тонкие) так и сказали (его родственница, прижав посылку к груди, теребя шпагат, вздохнула скорбно, пересказывая эти слова): «Вы оставлены здесь до особого распоряжения». А потом добавили: «До построения коммунизма». Север держал людей крепко — не тот веками обжитой край Вологды и Архангельска, Мурманска и Северодвинска, а дальний край, где уже кончился Материк.
За одной посылкой Еськов сходил сам. Несколько лет назад на восток уехал Барятинский, едва не ставший полным академиком. Какая-то странная история случилась с ним тогда в Ленинграде, и он разом пропал с горизонта. Имя его ниоткуда не вычёркивалось, он был жив, но длительная экспедиция была сомнительной и уж слишком длительной.
Барятинский написал несколько учебников по фауне плейстоцена и голоцена Восточной Сибири. Еськов учился по одному из них и оценил стиль. Будто бы он сам бродил по кладбищам древних животных, как по склону высоты после долгой атаки на пулемёт.
Еськов должен был везти экспедиционное имущество и был своего рода квартирьером. Можно было отказаться, но у него был план.
Поэтому он пошёл в Старомонетный переулок к старику Харченко. Он был уже у старика — правда, лет пять назад и дома, а не на службе.
Он относил старику Харченко разбитые наручные часы и не сданные в штаб две медали, оставшиеся от его сына, лейтенанта Харченко.
Сперва он сидел в приёмной и разглядывал секретаршу. В белой блузке с кружевами она была похожа на дореволюционную институтку. Кружева опадали кондитерским кремом.
Еськов услышал её фамилию — Прилуцкая — и, заинтересовавшись, спросил, не было ли у неё знаменитых родственников. Он где-то слышал её фамилию.
Секретарша мотнула головой и холодно посмотрела на него.
Наконец, Харченко принял его.
Теперь старик Харченко стал геологическим начальником, и с ним, сам не подозревая, Еськов совершил невидимый обмен. В обмен на память о сыне, состоящую из наручных часов, переделанных из часов карманных, а также двух медалей, не сданных в штаб, старик Харченко продвинул вперёд мечту Еськова.
Старик обещал написать письмо на восток, и письмо это меняло маршрут молодого палеонтолога.
Когда Еськов уходил, то не обратил внимания на секретаршу. Она его не интересовала — дело было сделано.
А вот секретарша смотрела на него со страхом. Потому что разные родственники были у этой женщины — и были среди них и знаменитости. Но дед её был полным генералом, а отец — академиком.
Но не были они социально-близкими, а наоборот — социально-далёкими, вот и повымерли — кто в одну войну, кто в другую, а кто и промеж войн сложил свою голову.
Отец умер в блокаду, а она не жила, а бесцельно плыла между своей одинокой комнатой на Арбате и этой приёмной. Она была похожа на полярного путешественника, что обнаружил чужой флаг на полюсе: куда теперь двигаться — непонятно.
Оттого в анкетах у неё не всё было чисто и расспросов незнакомых людей она не любила. Особенно — если незнакомцы были в штатском, но с военной выправкой. И хотя после большой войны почти все были с военной выправкой, каждый раз сердце её сжималось от воспоминаний о древности её рода, шедшего от майора Прилуцкого, сгинувшего на востоке лет двести назад.
Россия вообще была сурова к древним родам и чужеземным пришельцам, что несли ей славу, — и об этом думал Еськов, когда шёл по переулку. Он не думал о чужой секретарше — вовсе нет, он думал об одном немце — препараторе, таксидермисте, зоологе и палеонтологе. На русский манер звали его Евгением Васильевичем Пфиценмайером, а на родине величали Евгением Вильгельмом[1].
Да только размышлял он недолго, оттого что на Ордынке его чуть не сбила машина.
Он перешёл через реку и двинулся к Зоологическому музею.
Еськов пришел в музей вовсе не для того, чтобы разглядывать экспонаты. Он пришел за книгами — туда привезли трофейных, почти на вес, и он договорился с давним товарищем, что пока их не каталогизируют, ему дадут порыться в ящиках.
Порыться значило кое-что прихватить с собой. В разумных, конечно, пределах: часто трофейные книги шли просто навалом, безо всякой описи. Поштучно, а иногда и вовсе приблизительно посчитанные. Еськов знал, что никакая библиотека не выдаст ему, уезжающему на Север, ничего — а тут была такая удача.
Вот он и пошёл в дальний конец коридора, что был свалкой экспонатов. Но свалкой мистической.
Под стеклом бежали на месте испуганные вейсмановские бесхвостые мыши, вытянувшие тела от ужаса, с прижатыми к черепу ушами. Рядом с ними были представлены реализованные химические опыты — из грязного белья, вослед руководству Яна Батиста ван Гельмонта, лезли через край народившиеся мыши, скорпионы возникали внутри кирпича. Был представлен вид плывущего ежа. Бобр с коленкоровым хвостом. У лестницы стояла внушительная алебастровая композиция — Жан Батист Ламарк с дочерьми, которые обкусывали ему ногти на ногах. Пальцы рук Ламарк засунул в огромную морскую раковину. Они застряли там, и на лице Ламарка застыло страдальческое выражение. Он предчувствовал, видимо, что его научный строй логически разовьёт Трофим Лысенко. Десятки разноцветных кроликов сидели в ряд на полках, демонстрируя действие генов и законы эволюции.
В углу притаилось чучело человека. Многие принимали его за охранника, а ещё более было страшно, что он время от времени свистел сусликом и ухал выпью — за ним стоял шкаф-магнитофон, усеянный именными кнопками зверья и птиц.
Вообще, тут был мир чучел — тысячи чучел наводняли это здание. Одна из родственниц ежа, специфическая родственница-землеройка, оказалась скверного характера и весьма ядовита. Ёжи, кстати, жили в центре Москвы, в простенках старых деревянных домов. Змея вцепилась в задницу пойманной ею летучей мыши и была выдана за дракона. Она зависла над страницами «Истории змей и драконов» Альдрованди, 1640-го, между прочим, года.