В последние дни почти не мело, и полоса, размеченная бочками, была в хорошем состоянии. Мы еще разок прошлись по ней для успокоения совести и отправились домой.
Самолеты уже вылетели, часа через два они будут здесь. Николаич приказал слить воду из системы отопления, на станции стало прохладно и неуютно. Вещи ребята упаковали, вытащили их в кают-компанию, которая сразу потеряла свой обжитой вид и превратилась в зал ожидания. Люди переговаривались, смеялись и украдкой поглядывали на часы. С каждой минутой холодало. Я уложил Андрея Иваиыча в постель, хорошенько его укутал и пошел с Нетудыхатой покрывать брезентом тягачи: им предстояло мерзнуть в одиночестве целый год. Когда я вернулся, в кают-компании готовились к чаепитию, а у постели Гаранина сидел Груздев.
— На кого вы меня оставили, Саша? — пожаловался Андрей Иваныч. — Этот сухарь не позволил мне последний раз навестить метеоплощадку.
— И правильно сделал, — одобрил я, скрывая тревогу за вымученной улыбкой. Андрей Иваныч тяжело дышал, почти непрерывно покашливая.
— Вот видите. — Груздев взглядом поблагодарил за поддержку. — Мы, доктор, ударились в философию. Или, если менее торжественно, спорим о терминах. Я вслед за Декартом утверждаю: жить — значит мыслить, а мой оппонент главным признаком жизни полагает действие.
Я зажег спиртовку и поставил на нее стерилизатор.
— Да, я именно так считаю, — подал голос Андрей Иваныч. — Это не пустой спор о терминах, Саша. Пока я дышу, я хочу чувствовать себя живым среди живых, хочу двигаться, говорить, хохотать во все горло, как Веня и Костя, если мне смешно. Ведь это — право каждого живого человека, понимаете?
— Беспокойного больного вы заполучили, доктор, — заметил Груздев.
— Ну, какой я беспокойный, — с извинением в голосе сказал Андрей Иваныч. — Просто хочется… помечтать.
— Это мне понятнее, — кивнул Груздев. — В каждой мечте, если она реальна, есть шанс.
— Вот именно он-то, этот шанс, мне и нужен, но не нужно мне шанса, ради которого придется следить за каждым шагом, ежечасно щупать пульс, прикидывать, что можно, чего нельзя. Разве только продолжительностью измеряется ценность человеческой жизни?
— И этим тоже, Андрей Иваныч.
— Может быть… Хотите притчу? Сережин и мой старый товарищ, Иван Гаврилов, как-то рассказывал, какая странная мысль однажды пришла ему в голову. Случилось это при таких обстоятельствах. Он перегонял с Востока в Мирный санно-гусеничный поезд… да вы сами помните тот поход, когда они чуть не погибли; Гаврилова тогда приковала к постели сердечная недостаточность, а ему очень важно было прожить хотя бы месяц, чтобы довести поезд. И он подумал: вот бы человеку жить так, как живет электрическая лампочка, гореть вовсю — и сразу погаснуть, когда придет время… Этот принцип и мне по душе, никакого другого мне не нужно.
— Предпочитаю гореть вполнакала и дожить до пенсии, — пошутил Груздев.
Андрей Иваныч шутки не принял.
— В вас, Георгий, словно сидят два человека, — после короткой паузы проговорил он. — Один — готовый в любую минуту броситься в горящий магнитный павильон, чтобы спасти приборы, — вот они, следы ожогов на ваших руках! — и другой, который без приказа не напилит снегу для воды.
— Одно другому, кстати, не мешает, — хмуро ответил Груздев. — И все это определяется математически емким понятием: целесообразность. Все, что вы говорите, Андрей Иваныч, — это всего лишь слова, простите, и не более того. Но мы живем в мире реальных фактов, и поэтому факты и только факты должны определять логику поведения человека. У меня впереди защита диссертации, ее результаты, надеюсь, могут оказаться полезными. Именно поэтому я и старался спасти приборы и документацию во время пожара. А теперь посудите сами, что важнее для общества: моя малоквалифицированная работа по заготовке снега, которую могут успешнее выполнить другие, или практическая реализация моей научной деятельности?
— Опасная логика… Вы страшный человек, Георгий.
— Скорее трезвый.
— Иногда это одно и то же.
Я снаряжал шприц и не вмешивался в разговор. Черты лица Андрея Иваныча все больше искажались, его терзала сильная боль. Он прикрыл глаза, и по моему знаку Груздев покинул комнату, Когда он приоткрыл дверь, из кают-компании донесся смех, показавшийся мне кощунственным. Я сделал укол, и Андрей Иваныч задремал.
— Спит?
Я вздрогнул, за моей спиной стоял Николаич. Я кивнул.
— Дотянет, Саша?
— Надеюсь. — Я не мог смотреть ему в глаза. — Во всяком случае должен.
— Сделай, Саша, чтобы дотянул! — по-мальчишески, умоляюще прошептал Николаич. — Сделай!
— Надеюсь…
Николаич отвернулся.
— Что вы можете, доктора!
— Пока немного, друг мой, но наше «немного» — это тоже кое-что.
— Кое-что… — Николаич махнул рукой. — Эх ты, наука!.. Иди, Саша, я с ним побуду.
— Николаич, Веня…
— Знаю, допросил Дугина.
— Скажи Вене два слова…
— Уже сказал. Сегодня такой день, когда все грехи списываются. Ладно, Саша, иди.
— Помогите-ка мне встать, — послышался голос Андрея Иваныча. — Навалили тут центнер одеял… Пошли к ребятам, там веселее.
В кают-компании шло чаепитие. Валя щедро выставил на стол всю свою «заначку»: копченую колбасу, несколько банок крабов, шоколад и вишневое варенье.
— Когда я в первый раз шел в Антарктиду, — прихлебывая чай, басил Нетудыхата, — соседи пытали Оксану: «Куда это твой собрался?» «Куда-то, — говорит, — вниз, на самый юг». А они: «Смотри, на юге завсегда баб много!»
— Хочешь, подарю из моей галереи? — Веня окинул любовным взглядом красоток в бикини, насмехавшихся над нами со стен. — Похвастаешься!
— Разве это девки? — Нетудыхата пренебрежительно отмахнулся. — Ноги как ходули. Вот у нас в селе девки так девки, от одного бока до другого ходить надо.
— Иван Тарасович, — Пухов поморщился, — разве можно оценивать женщину на вес?
— Тише, — воззвал Костя, — послушаем настоящего знатока!
— Какой я знаток, — заулыбался Пухов, — уступаю эту честь Вене. Лично я превосходно обхожусь без их общества. Вот доктор подтвердит, что отсутствие раздражителя, каковым является женщина, вносят особый колорит в жизнь полярников.
— Не подтвержу, — честно глядя на Пухова, возразил я.
— Как так? Ведь это ваша точка зрения, вы ее сами развивали!
— В начале зимовки.
— Ну, знаете ли, — возмутился Пухов, — на мой взгляд, принципы должны оставаться неизменными в течение всей зимовки.
— Только не в отношении женщин.
— Оставьте, доктор, я всерьез.