Около полудня «Телемак», «Ахиллес» и «Широкий» приблизились к мысу Вати на картечный выстрел.
Федору десант был внове. Он волновался, играл желваками, чувствуя во всем теле нервную дрожь. И, как всякий человек, идущий с десантной партией, стремился поскорее выбраться на берег и… страшился берега.
Корабли прикрывали высадку. Над головой Матюшкина взвизгнула картечь, с тугим свистом пролетели ядра. Потом он увидел на воде злые всплески турецких пуль. А на горах, окружавших долину, возникали, как хлопушки, клубочки порохового дыма. Они были все ниже и ниже: греки валили с гор на турецкий лагерь.
Берег был близок. Федор отчетливо видел турецкие завалы, скалы, рощу, видел пену прибоя. Вокруг баркаса вскипало все больше маленьких всплесков. Точно дождь шел. Артиллерия перенесла огонь дальше. «Пора! – подумал Федор. – Господи, помоги мне!» Он поднял руки с двумя пистолетами, прыгнул за борт шлюпки.
Вода была выше пояса. Он пошел, тяжело и сильно разгребая воду, чуть подпрыгивая при накате волны. «Только бы выскочить, только бы на берег…» – неслось в голове его, хотя он и знал, что на берегу ждет рукопашная, но почему-то казалось, что надо только добраться до берега, и все будет хорошо.
Матросы закричали «ура», крик этот слился с прибоем, и Федор уже ни о чем не думал, а только сильно разгребал воду ногами и корпусом, высоко подняв над головой заряженные пистолеты.
Сильный толчок отбросил правую руку; она стала легкой и как бы чужой. Он мельком взглянул на руку, все еще не опуская, а так и держа над головой, и увидел, что одного пистолета нет – вышиблен турецкой пулей.
Матюшкин, согнувшись, выскочил на берег. Следом за ним шли матросы. Наступили самые страшные мгновения: корабельные пушки уже не могли поддерживать десант, турки стреляли прицельно и дружно.
Но вот Федор скомандовал: «В штыки!» Он выхватил саблю; в левой руке его был пистолет. Он ринулся вперед, полный безотчетной ярости.
Матросы катились лавиной. Перед Федором вдруг возник рослый турок. Федор на миг зажмурился, ему обожгло, опалило щеку, но он будто и не почувствовал боли – ударил турка сапогом в пах, перепрыгнул завал.
Он рубил саблей, колотил пистолетом по чьим-то скулам, плечам, шеям…
Схватка была бешеная. Турки отступали в глубь долины. Матросы усилили натиск. Рукопашная продолжалась. С гор спускались греки. Где-то бил барабан… И этот дробный грохот звучал в ушах Федора, хотя он уже не бежал, не стрелял и не рубил саблей – он лежал, ткнувшись лицом в горячую каменистую землю.
Окно выходило в Финский залив. Чайки качаются на волне? Быть шторму. Там, за Толбухиным маяком, солнце багровое, грозное? Жди крепкого порывистого ветра, от которого взвоют домовые на чердаках Кронштадта.
Ксения научилась распознавать суда. Этот увалень с грязными, словно по ним веником возили, парусами? Казенный транспорт, идет с мукой в Свеаборг… Она отличала финские лайбы, груженные салакой, от ревельских посудин, набитых картофелем… Она не пугала яхту, принадлежавшую князю Лобанову-Ростовскому, с яхтой, принадлежавшей князю Голицыну… Без ошибки угадывала Ксения, куда направляются портовые баркасы: по служебной ли надобности или в шхеры – по грибы, по ягоды для офицерских жен… И теперь уже не оставлял ее равнодушной вид эскадры, когда кильватерным строем, в трепете вымпелов, вздымая бурун, стремительно, щегольски-горделиво шли корабли в балтийский простор, а за ними вскипал и пузырился пенистый след.
Но легла зима, залив покрылся льдом. Ветер гнал снежные столбики, и они бежали, змеясь и приплясывая.
Кронштадт зимовал.
Вечера в Морском собрании, любительские спектакли, хотя и не такие, как прежде, когда, говорят, лейтенант Николай Бестужев, ныне государственный преступник, сибирский каторжник, затмевал столичных актеров, – нет, не такие, как прежде, но все-таки… И хождение в гости. Именины, крестины, помолвки, свадьбы. А на масленицу – балаганы на Нарвской площади, заезжие лицедеи, шумное, пьяное, развеселое катанье на тройках с бубенцами.
Под барабанный раскат выходят на манеж флотские экипажи. Матросы маршируют, выпятив грудь, вздернув подбородок. А господа офицеры нет-нет да и заскакивают в трактирчик – «для сугреву».
Дрогнут в гаванях фрегаты, бриги, люгеры. Без парусов кажутся они оголенными.
В штурманском училище корпят над картами боцманские и унтер-офицерские сыновья. Пальцы у них коченеют в плохо натопленных классах. В бочках с водой мокнут розги.
От портовых мастерских за версту несет лаком, дегтем, стружкой. Мастеровые, большей частью из бывших флотских, чинят баркасы, строят шлюпки, знаменитые своей легкостью и прочностью кронштадтские шлюпки, выделывают все эти блоки, рымы, гаки, верпы – все то, без чего по весне не отправиться в путь балтийским судам.
А в доме Рикорда отбивают сумеречное зимнее время большие часы. Вправо – влево, влево – вправо качается маятник.
Петр Иванович присылал письма – свои и Федора – вместе с официальными рапортами в Морской штаб. Из Петербурга письма привозил Людмиле Ивановне нарочный унтер-офицер Нехорошков.
Штабного посыльного ждало обильное угощение. Это уж непременно. И младшая барыня садилась рядом. Оно, конечно, немного стеснительно для курьера, но и приятно.
Ксении нравилось, как чаевничал Нехорошков. Он поднимал блюдце в растопыренных пальцах, упирая локоть о стол, и дул сквозь усы, и мелко покусывал сахар. Ей любо слушать неторопливый Михайлин говорок. Любо потому, что унтер был долголетним спутником Федора. И она выспрашивала и про то, как Федор тонул среди льдов полунощного океана, и как голодовал в колымской тундре. Нехорошков отвечал обстоятельно, с философским спокойствием. Напившись чаю, опрокидывал чашку вверх дном, отирал усы, поднимался, произнося: «Благодарствуйте. – И добавлял: – Так что, барыня, нет еще такой напасти, чтоб нашего Федора Федорыча скрутила». И Ксения была благодарна ему за эту его уверенность.
Однако с недавнего времени она заподозрила Людмилу Ивановну в сокрытии какого-то важного известия. Да и Нехорошков почему-то стал избегать чаепитий с вишневым вареньем, отговариваясь тем, что начальство-де приказывало «вертаться единым духом».
Недобрые Ксенины предчувствия подкреплялись молчанием Федора. Она попыталась добиться откровенности Людмилы Ивановны, но ничего, кроме «успокойся, милая, все хорошо», сказанного преувеличенно веселым тоном, не услышала.
Раненных в бою на мысе Вати привезли в Навплион и поместили в госпитале.
Капитан-лейтенант Матюшкин лежал в отдельной палате; на стенах палаты дрожали солнечные блики.