Это был щупленький человечек с морщинистой физиономией и клочковатой бороденкой — неопределенного возраста, в потертых саржевых брюках, рубашке с обтрепанным воротничком и манжетами, в парусиновой куртке поверх нее. Я приподнялся и сел в своем спальном мешке, разглядывая его в некотором изумлении, ибо он деловито стряпал завтрак на моем керогазе, пустив для этого в ход мою сковородку, мои яйца, мою грудинку и мой кофе. Он заметил, что я пошевелился, и посмотрел на меня.
— С добрым утречком, сэр, — вежливо сказал он. — Вам как яички приготовить?
Видимо, я за ночь обзавелся новым матросом. Однако у меня не сохранилось ни малейших воспоминаний, как это произошло, а если мой ум начал заходить за разум, признаваться в этом я не собирался.
— С добрым утром, — ответил я осторожно, — желтком вверх и не сильно поджаренные. Кофе черный.
— Есть, сэр. Сию минуту, сэр.
Тайна разъяснилась, пока мы завтракали.
Мой новый товарищ — звали его Уилбер — объяснил, что он моряк с Ньюфаундленда и на рассвете пустился в путь на восток к Сент-Джонсу, но тут увидел «Страстоцвет». Небрежный взгляд в окно подсказал ему, что перед ним корабль, замаскированный под джип, а потому с истинно моряцким компанейским духом он пригласил себя на борт.
Уилбер оказался ценнейшим приобретением. Он провел в море почти сорок лет, — во всяком случае, так он сказал. Пока мы катили на восток в это утро по берегу могучей реки, он указывал мне на встречные суда и рассказывал всякие истории про их команды — истории, осмелься я их напечатать, превратили бы Генри Миллера в поставщика викторианских детских стишков.
Уилбер был прирожденным рассказчиком и ни на минуту не переставал плести кружева своих былей и небылиц, пока мы не пересекли Нью-Брансуик и не въехали в Новую Шотландию. К этому времени я просидел за рулем десять часов и утомился. Тут Уилбер предложил сменить меня у штурвала, заверив, что еще не построено судно, которым он не сумел бы управлять, и я с радостью поменялся с ним местами.
Я благодарно смежил вежды и заснул. Десять минут спустя «Страстоцвет» высвистал всех наверх треском, который явно возвещал конец вселенной. Уилбер столкнул нас с бортом огромного грузовоза, нагруженного бревнами по самую ватерлинию.
Выяснилось, что оба судна отделались самыми пустячными повреждениями, потому что крепкий носовой ворот «Страстоцвета» ударился о гигантскую тракторную покрышку, подвешенную, точно кранец, к борту грузовоза. Удар, пришедшийся по моей психике, гордости Уилбера и душевному равновесию верзилы, хозяина грузовоза, был много тяжелее; но ведь мы находились в Новой Шотландии и знали, чем исцелиться. Уселись все втроем на краю придорожной канавы, распили бутылочку рома и расстались задушевными друзьями. И я, и водитель грузовоза удовлетворились объяснением Уилбера, который виновато признался, что хотя он способен управлять любым кораблем, когда-либо ходившим под парусами, но вот с моторными лодками ему дела иметь не приходилось.
Я сел за руль. «Страстоцвет» теперь двигался как-то странно, чуть боком, точно краб. Поскольку ни Уилбер, ни я механиками не были, мы не поняли, что его румпель (сухопутные крысы назвали бы это рулевой тягой или еще чем-нибудь, столь эзотерическим) сильно погнулся. Через час-другой я с этим полностью свыкся — в отличие от встречных машин. Они словно бы не могли решить, какое направление мы выбираем, и многие съезжали на гаревую обочину, пропуская нас.
Начало смеркаться, и мы обнаружили, что наши электрические носовые огни столкновение тоже вывело из строя, но зато наши ходовые огни были хорошо заправлены керосином, мы зажгли их и смогли поехать дальше, хотя и снизив скорость.
И тут я вынужден заметить, что новошотландцы, некогда знаменитые мореходы, видимо, поутратили дух своих предков. Во всяком случае, суда, встречавшиеся нам после наступления темноты, словно бы понятия не имели о правилах, как расходятся бортами. Мы приближались к ним, наш фонарь на правом борту был пылающе красным, на левом — пылающе зеленым, а они шарахались, словно повстречали «Летучего Голландца». Некоторые подавали сигналы бедствия столь голосисто, что нам оставалось лишь бросить якорь до конца ночи, как мы и сделали в деревушке Пагуош.
Некогда смиренный поселок ловцов омаров Пагуош теперь знаменит своими учеными конференциями, на которые со всего света съезжаются прославленные мыслители и где их приветствует Сайрус Итон, американский капиталист. Я слышал про него, а потому повернул «Страстоцвет» на шоссе, ведущее к его загородному дому. Мистер Итон был в отъезде, и дежурный секретарь, несмотря на мои прозрачные намеки, не предложил нам с Уилбером гостеприимства этого дома. Отношу этот щелчок по носу на счет того, что я не капиталист. Быть просто мыслителем явно недостаточно.
В конце концов мы причалили на ночь во дворе ловца омаров по имени Ангус Мака, обаятельнейшего человека с гэльскими отзвуками в речи. Он проводил нас к себе в дом, где его супруга накормила нас по уши жареной макрелью. Кроме того, Ангус взялся починить наши носовые огни, а румпель оказался ему не под силу.
Следующий день плавания никакими происшествиями не ознаменовался. Еще до полудня мы достигли Порт-Хоксбери на острове Кейп-Бретон, где разыскали старинного моего морского приятеля Гарри Лэнгли, у которого приобрели не только пятьдесят морских саженей якорной цепи (под ее тяжестью «Страстоцвет» так осел, что его кормовая палуба находилась лишь в нескольких дюймах над поверхностью шоссе), но и картонку мыла, мылящегося в соленой воде.
Мыло это прибыло из заморских стран в 1887 году на борту английского парохода «Центурион». Ныне корпус «Центуриона» догнивает на дне сиднейского порта, но его мыло создано из более вечного материала, чем какой-то там английский дуб и шведская сталь. Гарри заверил меня, что более долговечного мыла мне нигде не найти; и сказал святую правду: десять лет спустя после приобретения этого ящика я все еще не покончил с первым куском, и, наверное, пройдет еще десять лет, прежде чем он достаточно размягчится и даст первую пену.
На исходе того же вечера мы добрались до северо-восточного кончика Кейп-Бретона, до Норт-Сидни, откуда автомобильный паром бежит через пролив Кабота к Ньюфаундленду — через девяносто миль одних из самых бурных вод в мире.
Тут я вынужден прервать записи в судовом журнале «Страстоцвета» и ввести пару-другую слов о великом острове, которому в грядущие месяцы и годы предстояло стать неотъемлемой частью моей жизни. Я и не попытаюсь описывать его заново, ибо такое описание уже существует, и я не думаю, что сумею его превзойти. И, не краснея, присваиваю его. Взято оно из книги под названием «Эта окруженная морем скала», написанной Джоном Девиссером и Фарли Моуэтом:
«Ньюфаундленд принадлежит морю. Расположенный точно колоссальная гранитная пробка в горловине залива Святого Лаврентия, он повернулся спиной к материку, отгородившись от него скальным бастионом своего грозного западного берега длиной в триста миль. Остальные его берега обращены к открытому морю и до того изрезаны и изогнуты бухтами, заливами, проходами и фиордами, что подставляют Атлантике более пяти тысяч миль береговой линии. Повсюду подводные рифы и скалы (называемые с жуткой конкретностью „потопителями“) только и ждут случая пропороть днище беспечного судна. И все-таки берега эти — истинный мир мореходов, ибо предлагают им безопасных гаваней без числа.
Еще совсем недавно значение имели только берега острова. Холмистые плато его внутренних областей, покрытые темными борами на севере, но совершенно лысые на юге, оставались неведомыми землями. Ньюфаундленд был тогда, да и остается теперь, истинно морской землей, возможно родственной той другой морской земле, которая звалась Атлантидой; однако Ньюфаундленд не был поглощен зеленой бездной, но каким-то образом был занесен ветрами к нашим берегам, где и остался невольным изгнанником, вечно устремленным назад, на восток. И это не просто фантазия. Ведь Ньюфаундленд — это самый восточный край Северной Америки, настолько далеко вдающийся в Атлантику, что его столица Сент-Джонс лежит в шестистах милях к востоку от Галифакса и почти в тысяче двухстах милях восточнее Нью-Йорка».