– А у вас в Лондоне, – парировал Федор по принципу «сам дурак», – у вас в Лондоне какой-то пройдоха объявил: на глазах почтеннейшей публики влезу в бутылку. Рты разинули: «Неужели правда?» – и толпами, толпами.
Маккензи нисколько не был задет. Во-первых, он родился и до шестидесяти дожил здесь, в Пенсильвании. А во-вторых, существенная разница: парижане – любопытны, лондонцы – доверчивы. Каржавин рассмеялся:
– Если так, мне лондонцы милее.
Старик приложился к табакерке. Троекратный чих был смачным, кабаньи глазки г-на Маккензи увлажнились. Английская хирургия, примирительно сказал он, недалеко ушла от французской. Цирюльников-то, вы знаете, давным-давно изгнали из корпорации, дозволив лишь зубы драть, но и те, кто в корпорации, – коновалы. Как и ваш покорный слуга, с беспощадной и вместе печальной самоиронией прибавил г-н Маккензи. Федор усомнился не столько из вежливости, сколько от прилива благорасположения…
На фронте царило затишье. Не тяжкое, молчаливо-скованное ожидание, какое бывает на пороге больших сражений, а дремотное, зимнее, как медвежья спячка. Но быстрые, как волчьи вылазки, сшибки происходили нередко.
На третий или четвертый день каржавинской госпитальной службы произошла – в нескольких милях от лагеря – очередная стычка. Часа полтора спустя до лазарета добрались офицер и солдат. Пожилой офицер был бледен, правой рукой он опирался на шпагу, левой полуобнимал солдата.
– Ах, дьявол, что это с вами, Роберт? – сокрушенно-сурово спросил батальонный лекарь.
– Было бы желательно, сэр, чтобы вы взглянули на мою голову, – едва слышно сказал раненый.
Его бережно усадили, сняли шапку, осторожно выстригли прядь седых волос. Маккензи, осмотрев черепное ранение, выпрямился.
– Ну, сэр, что там? – спросил офицер.
– Как ни прискорбно, Роберт, ваша рана смертельна.
– Гм! В самом деле? Ну, да я так и предполагал…
То был его последний вздох.
Старик Маккензи потянул Каржавина за рукав.
– Ужасны и смерть, и это мое лекарское отупение от смертей, – глухо молвил Маккензи.
Зимой было все же легче, чем в разгар лета.
Каржавин чувствовал себя новой метлой. Найдя, что Гигиея не шибко озабочена лазаретной гигиеной, он велел мыть и скоблить. Зимой легче, чем летом? Да, конечно. Однако обойтись ли лагерю без лагерной лихорадки, то бишь дизентерии? Без горячек, воспаления легких и прострелов, пусть не пулевых, однако мучительных? К тому же штаб армии распорядился начать оспопрививание. Короче, скучать не приходилось.
Не зная угомона и сознавая потребность в просветительстве, он учил сиделок азам фармацевтики.
Молли, негритянка, оказалась не только ловчее и аккуратнее товарок, но сообразительнее, памятливее. Раньше она работала на ферме. Фермерша овдовела, сыновья ушли в континентальную армию. Как-то раз на ферму припожаловал английский эскадрон. Офицеры играли в кости и курили трубки. Капитан спросил хозяйку, много ли у нее детей, она ответила: «Девять. И семеро служат отечеству». Капитан криво усмехнулся: «Порядочно». Фермерша спокойно возразила: «Нет, сэр, теперь я желала бы, чтобы их было у меня пятьдесят». Молли это слышала. Когда англичан вышибли, она упросила хозяйку отпустить и ее, Молли, служить отечеству.
В фармацевтике она преуспевала, полагаю, еще и потому, что слыла в своей округе знахаркой. В те времена это еще не было синонимом надувательства.
Федор признавал:
– Родная мать так не выходила бы Нэнси.
Пуля не разминулась с Нэнси. Молоденький солдатик был ранен в предплечье. Доктора Маккензи на месте не оказалось, Каржавин надел кожаный фартук.
Молли вела себя странно: шепотом молила Каржавина не терять времени и мешала ему, прикрывая Нэнси, как наседка цыпленка.
Каржавин взялся за инструменты, Молли, прикусив губу, отступила в сторону, Каржавин увидел раненого, обнаженного по пояс, и… оторопел. Вероятно, его оторопь продлилась бы, если бы не горячая укоризна Молли: «Нечего глазеть, сэр!»
Так ему стала известна тайна Люси Семтер.
Ей было чуть за двадцать. Не скажу – ангел, черты не совсем правильные, да есть же, есть неправильность живая, неизъяснимо привлекательная. В канун революции Люси служила у богатого фермера близ Вильямсберга. Сверстницы, посещавшие школу, научили сироту грамоте. Книги на ферме, исключая Библию, не водились, фермер получал «Газетт»; виргинский листок Люси прочитывала от первой строки до последней. Она была очень любознательна, да и сам процесс чтения, все убыстрявшийся, доставлял ей удовольствие.
Восстание, война застали ее на ферме. Люси скопила двенадцать долларов. Половину оставила на дорогу, половину истратила на мужскую одежду. Куртку, штаны, белье, уложив в котомку, спрятала за околицей, в стогу сена. И однажды за полночь, замирая от страха быть схваченной, хотя никто, кажется, и не думал об этом, а дворовые собаки, ласково виляя хвостами, выражали явное желание сопровождать и охранять свою покровительницу, – однажды за полночь она улизнула с фермы, погруженной в сон.
Полторы недели спустя деревенский паренек-доброволец явился к командиру повстанческого отряда. Вступая, как говорится, под знамена, волонтеры подписывали контракт, обязуясь служить определенный срок. Люси подмахнула контракт на срок неопределенный – до конца войны. Бравада? Неосмотрительность? Легкомыслие? Порыв? Нет, другое – боязнь не выдержать, дрогнуть, попятиться. Она сжигала мосты, отрезая самой себе возможность возвращения на противоположный берег. Отступать некуда, Эдвин Джемс (19).
Эдвин Джемс числился на бумаге. Солдаты окрестили его Нэнси: ни дать ни взять девица – на щеках ни щетинки, из-за всякой малости заливается краской. (Коль скоро, «изобличив» Люси, Федор по-прежнему называл ее Нэнси, пишущий эти строки последует примеру Каржавина.)
Походные невзгоды? Тяготы боевых будней? Да. Но еще и те, которые легко понять, вообразив женщину, денно-нощно находившуюся в солдатской гуще, не блистающей благонравием. К каким только ухищрениям, к каким только уловкам не прибегала бедняжка, скрывая свою принадлежность к слабому полу. А теперь, когда мистер Лами ненароком открыл ее тайну, она ужасалась, она сгорала от стыда: господи, что, если это станет общим достоянием?
Хотя Каржавин и хранил тайну, Нэнси решила испросить отпуск по ранению, съездить на родину, а потом примкнуть к какой-нибудь другой воинской части. К любой, лишь бы ни одна душа не знала Эдвина Джемса.
Туда же, в Виргинию, Каржавина призывали заботы торгового дома «Родриго Горталес и К°». Удерживало отсутствие штатного помощника г-на Маккензи. Приезд этого лекарского помощника освободил Каржавина.