Только вот вздумалось ему подарок молодой жене принести к именинам. Ушел раненько со службы, поехал в ювелирный магазин, что-то купил там, и домой.
Вбежал по лестнице такой радостный, а горничная его в комнаты не пускает. Он понять ничего не может и прямо к жене, а та с самим начальником на диване обнявшись сидит.
«Показалось мне, — говорит Иван Якимыч, — будто весь мир божий на мелкие стеклышки бьется и на глазах моих рушится».
Жена бледная стала, генерал пятнами пошел, но молчит, смотрит сурово…
— Что же это, в-ваше превосхо… — задохнулся бедняга.
Тут генерал топнул ногой и крикнул:
— Марш на службу, болван!..
Иван Якимыч вышел, но только на службу пришел дня через три. Все это время по кабакам пьянствовал, а там сослуживцы глаза ему открыли, со всеми подробностями рассказали. Оказалось, все это самой девицей было подстроено, и сын не его, а генерала…
Вот тут и случилось самое героическое, чего и сам Иван Якимыч объяснить не умеет.
Вошел он в департамент, чиновники все за столами сидят, а генерал как раз из кабинета выходит. Маленький он был, лысый и с голубой лентой.
Иван Якимыч почтительно этак подошел к нему, да вдруг хвать за ухо, повернул лицом к чиновникам и не своим голосом взвизгнул:
— Смотрите, господа, какие подлецы на свете есть!
Дальше ничего Иван Якимыч не помнил, у него открылась горячка. Дело в суд передано не было, а беднягу еще больным — прямо в Туруханск. Сюда его исправником и начальником тюрьмы назначили.
— Это было лет двадцать пять тому назад, накануне, так сказать, «великих реформ», после которых и мы сюда же попали, — закончил доктор, когда все встали из-за стола, а мужчины закурили трубки.
— Боже мой, — вздохнула Варвара Михайловна, — как бесправна эта царская Россия.
— Э, что это! — воскликнул Грибов, — а крепостное право с продажей и поркой людей, а кошмары с кантонистами! Нет, не понимаю я Герцена, не могу простить ему того, что он писал о Галилеянине! Нет, до тех пор, пока не будет свергнуто самодержавие, никакие реформы ничему не помогут. Нужно поднять весь народ, как подымали его Разин и Пугачев, нужно размести и уничтожить все помещичьи и полицейские гнезда! Только тогда конец царизму и произволу!..
Шнеерсон соскочил с своего стула и, сверкая глазами, страстно заговорил:
— Да, да! Я тоже так думаю! Но мало этого— я верю, слышите, всей душой верю, что настанет такой день! Настанет! Но вот теперь-то что делать? Все революционные партии разгромлены, одни из вождей казнены, другие — бежали за границу, третьи — в тюрьмах, на каторге! Что же делать, что?
Грибов быстро овладел собой и проговорил твердо и спокойно:
— Готовиться к борьбе.
— Но как, — крикнул Шнеерсон, — как?
— Я знаю, как нужно, и подготовлю восстание, — еще спокойнее и тверже сказал Грибов.
Шнеерсон молча посмотрел в лицо Грибову и потом крепко сжал его руки.
Когда в небе стала полыхать вечерняя заря северной весны, Варвара Михайловна ушла сдетьми спать. У доктора остался один Грибов, и они заперлись в кабинете.
— Слушайте, Давид Борисыч, — начал Грибов, — я давно работаю над изобретением крылатой машины, которая должна летать как птица…
Шнеерсон широко открыл глаза, а потом беспокойно осмотрел Грибова. Доктору показалось, что Грибов бредит, что он заболел горячкой от всего пережитого. От Грибова не ускользнуло это, и он рассмеялся.
— Я знал, что вы заподозрите меня в сумасшествии. Но не бойтесь, я более в здравом уме, чем когда бы то ни было. О моих работах знал и поддерживал их покойный Кибальчич. Впрочем, чтобы вас окончательно успокоить, я приведу вам некоторые справки.
Грибов достал неразлучные с ним записные книжки. В одной он записывал необходимые ему материалы, а в другой — свои вычисления.
— Вот, — начал он, — лет десять тому назад я прочел в одном старом английском журнале, еще за 1809 год, любопытную статью. С его пожелтевших страниц в меня ударила молния. Там была статья англичанина Кайлея. Это было гениальное предчувствие. Я выписал самое важное для себя, где Кайлей говорит о воздушной машине в таких словах: «Наклонная к горизонту поверхность дает прибору подъем. Вращающийся винт создает перемещение. Легкий двигатель, паровая машина или взрывчатый мотор, работающий от взрывов газа и воздуха, могут служить источником энергии. Хвост для устойчивости, возможность перемещения центра давления и автоматическая регулировка устойчивого положения — вот главное, что нужно в аппарате».
Грибов помолчал и спросил:
— Вы понимаете эту гениально поставленную задачу?
Но Шнеерсон нервно ерзал по стулу и все еще не мог отделаться от первого впечатления, — так неожиданно было для него заявление Грибова. Он слыхал о воздушных шарах и видел еще в Москве шары, наполненные горячим дымом, на которых подымались заезжие цирковые фокусники. Все это было любопытно, но, по его мнению, не серьезно и не имело никакого значения.
Грибов посмотрел на него и опять засмеялся.
— Ах вы, Фома неверующий, — продолжал он, — хорошо, что у меня есть доказательства, а то вы подумаете, что я приехал сюда в такой же горячке, как Иван Якимыч. Вот смотрите на вырезку из английской же газеты, здесь и рисунок аппарата. В 1842 году другой англичанин, Генсон, с точностью выполнил требования Кайлея и построил большой аппарат, у которого поверхность крыльев была в триста квадратных метров, а воздушные винты вращались паровой машиной. Но у Генсона была полная неудача. Он дал очень тяжелую и притом слабую машину, всего в двадцать лошадиных сил. Мне думается, нужен двигатель в семьдесят — восемьдесят лошадиных сил, при самом незначительном весе. Это подтверждают опыты Виктора Татэна в 1879 году. Его. модель прекрасно летала.
— Лев Сергеич, — заговорил доктор, — вы не сердитесь на мое невежество, но я ничего не понимаю в механике, да и физику чуть-чуть знаю. Вот Успенский, тот поймет вас…
— Ну, славу богу, — улыбаясь, перебил его Грибов, — теперь вы успокоились. Так вот, моей задачей было придумать подходящий двигатель. Вчера я окончательно эту задачу решил. Машина будет летать! Слышите, — будет летать!
— Понимаю! — радостно воскликнул Шнеерсон. — Мы с этих машин будем бросать бомбы! Мы в пыль обратим дворцы и казармы! Мы возьмем в плен самодержавие и сотрем его в прах!
Увлеченный доктор рисовал картину за картиной побед революции, — теперь он сам был в революционной горячке, — а Грибов с любовной улыбкой слушал его проекты. Когда тот, наконец, успокоился, Грибов сказал ему: