– Один собирает почтовые марки, – сказала она, – другой странствует, третий занимается политикой. Мой муж историк, вы только на него посмотрите. Эти люди не в состоянии жить без своей политики.
Много раз за время пути меня спрашивали, почему я делаю то, что делаю. Причем всякий раз вопрос адресовался не только мне, он витал в воздухе, он принадлежал улице, он просто существовал. Реальность, через которую шел мой путь, представляла собой сплошной строительный рынок. Огромный рынок плитки, мебели, автомобилей. Вся Польша заново меблировалась, оклеивалась обоями, облицовывалась плиткой, обзаводилась моторами. Эта страна и я двигались в противоположных направлениях, мне хотелось скорее оставить ее позади и как можно быстрее уйти на восток; поляки же шли в другую сторону, они стремились на запад. Поток воздуха, возникавший при встречном движении, задевал меня, он был единственным, что нас объединяло. То, чем я занимался, было здесь неуместно – я чувствовал это. Иным вечером абсурдность того, что я делал, так на меня давила, что я был близок к отчаянию. Мне хотелось отправиться на вокзал и купить билет до Берлина. Единственной причиной того, что я все-таки не отступился, было дальнейшее продвижение. Чем дальше я уходил на восток, тем дальше удалялся вопрос «зачем». Однако все это было мне еще неизвестно, когда кандидат от консервативной партии, наконец, решил со мной познакомиться. Было ясно, что он захочет задать мне этот вопрос. Его жена представила нас, он смерил меня полунастороженным-полунасмешливым взглядом, но не стал присаживаться за столик.
– В Москву, так, так. – Он усмехнулся. – Вам нужно что-то исправить, так?
Он полагал, что речь идет о какой-нибудь паломнической поездке на автобусе, ведь он был католик.
– У нас в Германии есть один святой, который говорил, что усидчивость есть грех против духа святого16.
– И что же с ним стало?
– Сошел с ума.
Учительнице не нравился наш разговор, она спросила мужа, как дела у партии в Остроруге. Он ответил ворчанием.
– Да ладно, скажи. Сколько собрал подписей?
– Нисколько.
Она восторжествовала:
– Нисколько! Ну, что я говорила. У тебя трое детей, слышишь! Что ты носишься со своей политикой?
На это ее муж широко улыбнулся и указал на меня:
– Расскажи об этом ему, ведь он отправляется отсюда в Москву.
– Ах, все вы одинаковы: его Москва, что твоя политика!
В Шамотулах я всю ночь не мог сомкнуть глаз: гостиница находилась рядом с товарной станцией, металл грохотал по металлу так, будто здесь грузилась половина Восточного блока. Я не выключал телевизор, пока по нему хоть что-то показывали, он был настроен на какой-то польский канал, один-единственный; в фильме много стреляли из автоматов, перевод появлявшихся внизу английских субтитров немного запаздывал, и это усиливало впечатление того, что фильм показывают в учебных целях. Мне пришло в голову, что я гораздо меньше слежу за действием, чем за жестами, словесными оборотами, выражениями. Как один из персонажей хлопнул дверцей машины и, не закрыв ее, ушел прочь. Как он глядел на женщину. Как убивал. Как умирали люди. Я был почти уверен, что смотрел фильм так же, как любой из местных жителей. Как любой из Галиции, Молдавии или с Алтая. Они смотрят транслируемый на всю планету клип, упражняются у себя на родине и делают дешевую копию. Беспомощность окраины мира, ее неуклюжесть, – это жалкие отголоски того, что передает центральная станция. Где же тогда они живут? Что у них есть? О чем они говорят? Что едят? Как держат стакан? Как двигаются? Как стреляют? Как входят в гостиницу?
Я пошел дальше в Оборники. На рынке стояли китчево-зеленые тенты польской пивоварни, ей принадлежал летний бар. Барменш звали Мария и Маддалена, и я был единственным посетителем. Обе девушки были одеты в красные блузки Coca-Cola и были так предупредительны, что при моем появлении немедленно включили итальянскую поп-музыку, а Маддалена исключительно ради меня отправилась купить молока для кофе, который я заказал вместе с плиткой шоколада. Кроме того, у рынка была пиццерия «Аллегро», киоск «Либерти» с мобильными телефонами, киоск с бюстгальтерами, киоск с солнечными очками и магазин газонокосилок.
Я подождал немного в баре, затем из-за угла вынырнула огненно-красная малолитражка, из которой вышла очередная учительница немецкого, значившаяся в моем списке. Бернадетта настояла на том, что посвятит мне день и покажет местность, – так мы и ездили до самого вечера. Она продемонстрировала мне три мечты. Первая мечта была дневная. Бернадетта привезла меня к секретному месту у реки, где она в детстве пряталась, когда хотела побыть одна. Затем мы отправились к священнику из Рожново, который, по ее словам, был образованным человеком. У него были глаза янтарного цвета и очень мало времени, поскольку вот-вот должна была начаться служба. Стоя в полном церковном облачении в дверях своего роскошного священнического дома, он импровизировал вслух о похороненном у местного костела Франтишеке Мицкевиче, брате великого поэта, и польская мечта XIX века о свободе была для него столь насущной, словно речь шла об ужине, который ему приготовит кухарка. Правая рука священника была сжата в кулак, а жестом левой он подчеркивал то, о чем говорил; я заметил, что ногти девяти его пальцев, кроме покалеченного указательного пальца правой руки, были хорошо ухожены. В сумерках Бернадетта привела меня в семью, где меня встретили бигусом и прочими польскими кушаньями, а сын хозяев уступил мне комнату. Он оканчивал школу, упорно тренировался и хотел служить в армии, а затем в спецподразделении – его комната была увешана плакатами, на которых замаскированные и тяжело вооруженные спецназовцы нападали на дом, на поселок, на самолет.
Лето держалось, каждый следующий день был столь же жарким, как и предыдущие, – скоро я буду на Висле. Когда я это понял, меня обуяла дикая радость, впервые я поверил в свое счастье. Нет, ни шагу назад. Вперед! Если только я переберусь через Вислу, все будет в порядке. Лето было не против меня, оно давало мне знак, оно меня принимало.
Я решил сделать передышку перед великим штурмом, и так случилось, что меня пригласили провести выходные в одном крестьянском доме, к востоку от Оборников. Пан Адам, хозяин, тоже был учителем. Он был историком по призванию и крестьянином вследствие женитьбы, к тому же он занимался международными польско-немецкими проектами. Из немецкого он перенял свою присказку: «Immer mit der Ruhe! – Спокойствие, только спокойствие!». За едой он рассказал об аристократических семьях, возвращавшихся из эмиграции, из Лондона или Парижа. Было упомянуто название Обьезеже, эта усадьба была расположен за несколько деревень отсюда, и имя Турно, семья которых жила там из поколения в поколение, а сегодня оказалась рассеянной по всему свету. В Познани, однако, был некий юный Турно, заинтересовавшийся семейной резиденцией. Пан Адам предложил меня с ним познакомить.