дивану. Он пригласил меня вместе с собою ужинать, и по кратком при том разговоре о польских делах и о причине настоящей войны мы с ним расстались: он пошел спать в свом покои, а мне была изготовлена постеля в особливой камере, где я всю ночь уснуть не мог в нетерпеливом ожидании дня, в который я готовился идти к визирю на страшное судилище.
Могу сказать, что во всю свою жизнь не чувствовал я ничего для себя более неснойснейшим, как препровождение одной сей ночи в доме переводчика Порты, а особливо когда приметил, что двое из его людей, сидя в другой каморе, стерегли меня и, чтоб я не догадался, упражнялись притворно в починовании горностаевой шубы, а в самом же деле над оною только дремали, не имея в своих руках ни игол, ни ниток.
На другой же день, т. е. в среду октября 1-го числа, драгоман поехал к Порте поутру весьма рано, и я вторично просил его объявить визирю, каким образом явился я у него для препоручения себя в покровительство блистательной Порты, и притом сказать, что я, будучи крайне нездоров, желал бы послан быть прямо в Едикуль, не быв представлен дивану, если во мне нет никакой особливой надобности. Он обещал исполнить сие охотно и советовал, что ежели визирь потребует меня к себе, в таком случае отнюдь бы ничем не отговариваться, дабы таковое ослушание не навело на меня паче чаяния великого гнева. Итак, оставшись в доме драгомана, ожидал решительной своей судьбины, т. е. одной из трех: или пошлют меня в Едикуль, или на каторжный двор, или же, призван в диван, велят обезглавить, что легко могло исполниться при таком султане и визире, которые человеколюбия и в добродетель почти не поставляли. Тогда грусть одолела меня толико, что я почитал товарищей своих стократ счастливейшими себя, потому что они уже были известны о участи своей, а я нет; но в десятом часу прислан был от Порты чауш [27], а с ним от драгомана капы-углан [28], который чауш, пришел в дом, прочел при собрании людей присланный с ним от Порты указ. Человек мой, слыша упомянутое в оном имя мое, пришел мне сказать на ухо, что приехал некто от Порты и читал указ, в котором о моем имени упоминается, и что все люди драгоманова дома по выслушании оного тотчас разошлися с так печальным видом, что у некоторых приметил он и слезы на глазах, почему де должно думать, что в том указе нечто неприятное для нас находится. По таковым его словам я и сам тогда ничего иного представить себе не мог. Одно только оставалось для меня утешение, что я хотя и умру, однако ж с честию и притом за свое отечество, а если жив останусь, то, конечно, Матерним милосердием Августейшей Монархини оставлен не буду [29].
Тогда я узнал, сколь тяжко человеку готовиться к смерти и сколь горька минута разлучения с жизнию. Во утешение же себе размышлял я, что свет сей преисполнен разных бедствий и несчастий и по справедливости называется юдолию плачевною и что во оном одни только страсти, клеветы, обманы и насилие владычествуют; добродетель же обращена в ничто почти и в презрении у самых тех, кои являют себя сынами и защитниками оной и кормилом царств управляют, не упоминая о потопах, землетрясениях, пожарах, гладах, моровых язвах и других бесчисленных злоключениях; но при всем том крайне мне не хотелось лишиться жизни насильственною смертию.
По прочтении фермана чауш и капы-углан вошли ко мне в камору и объявили, что должен явиться к Порте, куда я с ними в лодке и поехал, взяв с собою двух находившихся при мне служителей. Отплыв же несколько от драгоманова дома, взглянул я нечаянно на оный и увидел в окнах много женщин и мужчин, из коих некоторые платком утирали свои глаза, которое видение привело меня в большее еще сумнение, и нельзя было не помыслить, что везут меня на смерть и что сии люди, зная о том, оплакивают по чувствительности своей бедную мою участь. Когда же мы отъехали от дому на версту, тогда чауш объявил мне письменное повеление, по которому приказано было отвезти меня прямо в Едикуль, не заезжая к Порте, чему я несказанно обрадовался и начал тогда почитать себя несколько живым; за добрую же сию ведомость подарил несколькими червонными чауша, также и капы-углана, сказав им, что ежели бы они меня о том прежде известили и не томили меня толь долго своим молчанием, то бы я им за сию ведомость подарил и более, на что они мне в оправдание говорили, что не хотели меня тем опечалить, не ведая, что Едикуль для меня тогда казался быть раем в рассуждении многих других тюремных мест, особливо каторжною двора, где турки многих и знатных особ из христиан по варварскому своему обыкновению бесчеловечно в тяжких оковах на одном черством хлебе и воде содержали.
Когда же привели меня к коменданту и чауш вручил ему обо мне указ, то я крайне желал узнать в то же мгновение содержание оного: но случилось, что комендант, будучи очень стар и слаб глазами и не могши читать фермана без очков, послал за оными в особенное свое жилище, и я, сидя возле него, принужден был долго дожидаться, покуда их к нему принесли. Указ сей читал он тихо, поглядывая между тем с жалостию на меня, чего я не мог не принять за худое для себя предзнаменование. По прочтении всего встал он и, никому ничего не сказавши, вышел в другую камору и нечто там приказывал. Тогда я спросил у чауша, который со мною еще оставался: не знает ли, что обо мне в фермане писано, но он отвечал, что ему ничего не известно, а приказано только отвезть в Едикуль и поручить коменданту. Чрез минуту комендант возвратился опять к нам и сел на свое прежнее место. Я, потеряв терпение, стал его просить, чтоб позволил впустить меня скорее в тюрьму к прочим моим товарищам, на что он мне сказал, что еще не пришло время и чтоб я немного повременил. Сей отказ, а особливо молчаливость и медленность подали мне причину думать, что готовится для меня место в какой-нибудь башне или стене, а не то, где прочие мои товарищи содержались.
Когда я погружен был в уныние, приехавший со мною чауш просил, чтоб ему дали чего-нибудь поесть. Немедленно принесли блюдо пилавы