Шторм и не думает стихать. Начинает мерещиться какая-то чертовщина впереди. И вдруг Стародубцев:
— Викторыч, огонь!
И плохой огонь — белый с правого борта.
Вот и красный отличительный прорезался.
Мне отворачивать надо, дорогу уступать. А куда отворачивать? Вправо я не могу — ветер туда не пустит, даже если полный ход врубать. Влево — лагом к волне, водопад через палубу, караван в океан, а то и мы кувырнёмся.
Зарницы, зелёные от зарниц полосы пены на волнах. И кровавым глазом огонь, пеленг на который не меняется. Обычный, вообще-то, случай, а так и тянет помолиться: «Господи, пронеси!» Не могу я отворачивать, не могу совсем застопорить ход, не могу прибавить. Ничего не могу. Ровно два часа ночи 17.12.1968. Молюсь, но не Богу, а тому штурману, который идёт мне на пересечку. Милый, молюсь я, ты же не слепой, тебе же по ветру отвернуть, это же раз плюнуть, возьми мне под корму, и дело в шляпе, выкинь из башки своё право на дорогу, пропусти меня вперёд, милый, дорогой, дубина…
В таких случаях можно не только молиться. Можно включить радиотелефон, выйти на шестнадцатом канале в эфир, заорать: «Я советский теплоход „Челюскинец“! Встречное судно! Встречное судно! Прошу уступить мне дорогу!» Но сколько шансов на то, что встречное слушает тебя на шестнадцатом? И если слушает, то поймёт? Ты же не знаешь его национальности. Ночью нет национальностей у судов, есть только огни…
Кто ты, неизвестный штурман, подвернувший мне под корму? Прими моё спасибо! Я вздохнул полными лёгкими, увидев твой зелёный огонь. И мы разошлись правыми бортами среди величественных зыбей, а под нами было четыре километра и ещё восемьсот метров воды.
Когда минует опасность, испытываешь лёгкость. Песню орёшь или стихи бормочешь. Но поэтический настрой моих чувств быстро улетучился.
— Впереди Фантомас! — доложил Ваня Стародубцев.
И действительно — по носу призрачный, непонятный свет. Пробьётся сквозь брызги, залучится — и опять тьма. Впору за телеграф хвататься и полный назад давать. Выскакиваю на крыло, шарю биноклем в брызгах и тьме. Грохот, вопли, стоны, как будто Фантомасу зажали дверью пальцы на руках…
Свет у нас под полубаком!
Людей там нет уже трое суток. И ни один сумасшедший в нос не пройдёт сквозь водовороты, и брёвна, и тьму. А кто же повернул выключатель под полубаком?
Брёвна его повернули, звезданула осинка по выключателю или кабель расплющила и теперь коротит. Хорошего мало. Под полубаком — малярка, огнеопасное место. Звоню в машину, чтобы вырубили электропитание в нос.
Людмила Ивановна приносит прогноз. Обещают ослабление ветра.
Людмиле Ивановне скучно одной в радиорубке. Проходимость отвратительная, связи практически нет, прогноз едва приняла.
Радистка заклинивается возле меня. Всё вокруг задраено, разговаривать можно почти нормальным голосом.
— Вы где в войну были? — спрашиваю я, чтобы спросить что-нибудь.
— На мели.
Я уже знал, что юмора она не признаёт и не употребляет.
— Страшно?
— Я никогда ничего в море не боялась и не боюсь, — говорит Людмила Ивановна. — Потому что ничего в море не понимаю. И понимать не хочу. Помню, шли норвежскими шхерами — солнышко, тишина. Я на кормовом люке загорала. И вот на повороте наша корма впритык к огромной скале прошла. За скалой островок симпатичный — сосны растут, камнями тёплыми пахнет. Вот, думаю, тут бы пионерлагерь построить. Раздолье бы детишкам было… А вахтенный штурман при том повороте поседел. Если бы я что в море понимала, так, может, тогда тоже сивой стала.
— А где вы на мели сидели?
— Как раз двадцать второго июня и сели. Шли из Архангельска на Нарьян-Мар. Картошку везли, бензин в бочках, лук. Напротив Колгуева сели. Старпом посадил. Ему срок дали и в штрафбат услали, а мы на мели остались. Месяц сидим, второй сидим, третий… Катерок там шастал. Обвяжут бочки с бензином верёвками и тянут катерком куда-то. А у нас крен двадцать восемь градусов. Так и зазимовали. Немцы к Москве подходят, а мы на боку во льду лежим, камельки топим в каютах — уютно.
Я одна женщина была. Капитана нового прислали — архангельского трескоеда, опытного зимовщика. С ним боцман повздорил, так он его в штрафбат упёк. Строгий капитан. Набили мы картошкой прачечную и ели всю зиму. Та, что в трюмах, помёрзла, конечно. Ненцы по льду на оленях приезжали, спирт был. А на твиндеках в первом номере взрывчатка была, сколько тонн, уж не знаю. Нам до этой взрывчатки сперва как до лампочки было. А год прошёл, море очистилось — и немцы приплыли, подводная лодка. Она как жахнет по нам из пушки! Тут-то и вспомнили мы про взрывчатку. Буксир военный рядом стоял — нас пытался с мели вымывать.
На буксире пушка была, и она жахнула по лодке. Лодка ушла и полярную станцию разгромила — я потом видела. И ужасная ещё трагедия случилась. Катерок, который бензин волок, от немецкой лодки свою порцию тоже получил. Капитанский сапог только и подобрали с воды. И шинелишку. А шинелишка девчушки была, молоденькая девчушка — радистка на катере.
А одно хорошее даже получилось. Это я точно знаю. Картошку мы для Нарьян-Мара на весь год везли и не довезли. Ничего Нарьян-Мару не оставалось, как попробовать весной самим сажать. И теперь там картошка растёт, а учёные считали, что холодно для картошки…
Наконец вывернулись и пошли на Гибралтар.
Теперь надо определиться по португальским маякам. Сплошные Санта-Марии, Сант-Яго, Санта-Кармен…
Санта-Мария вспыхивает долгим томительным огнём, потом он медленно затухает, превращается в тлеющую точку в слабом ореоле — это шторм поднял в воздух мириады частиц воды, они и светятся. И опять вспыхивает Санта-Мария.
Так звали флагманскую каравеллу Колумба. Говорят, её нашли возле Гаити. Нашёл олимпийский чемпион по плаванию. От этих берегов отваливал Колумб и сюда возвращался, и тогда на палубе орали дикими голосами самодеятельную песню:
Всё выше, выше, выше
На мачту лезь, матрос!
Не видно ль португальских,
Испанских берегов?
О капитан, я вижу,
Будь, капитан, готов!
Дошли до португальских,
Испанских берегов!
В самом узком месте Гибралтарского пролива встречаются течения, обозначающие себя зелёными и синими струями. Струи сталкиваются и переплетаются. И ветры над проливом, кажется, покровительствуют каждый своему течению, своей струе; и дуют то в лицо, то в затылок. И тоже сталкиваются, переплетаются и завихряются.
Белые гребешки сулойных волн, белые чайки над ними, поджавшие лапки к хвостам. И уйма дельфинов, шастающих из Средиземного моря в Атлантический океан и обратно.
Танжер в дымке. Развалины башен, белые дома. Африка.
Видение Африки.
На европейском берегу, над Гибралтаром заметен как бы слип, огромный пологий скат — склон горы, обтёсанный и, очевидно, зацементированный. Он служит для сбора дождевой воды.
Чей-то авианосец торчит под берегом. Самолёты чайками плюхаются и взлетают над ним.
В прорези пеленгаторов плывёт мыс Европы. И всё время почему-то тянет записать в судовой журнал: «Мисс Европа».
Когда огибаешь самую западную точку нашего континента, кажется, будто видишь его весь со стороны, как бы в профиль. И очень ощущается в Европе какая-то женственность, женское начало. Быть может, потому, что многие годы я не знал, что Европа, которую похитил Зевс, превратившись в белоснежного, симпатичного лукавого быка, не наша Европа, а всего-навсего красавица, дочь сидонского царя. Тёзки навсегда спутались в моём воображении. Испуганная девушка, сидящая на спине могучего быка среди голубого моря…
Нашему теплоходу было тридцать три года. Но в пароходстве проходила кампания по определению маневренных элементов судна. Вообще-то говоря, у всех судов эти элементы должны быть определены ещё при рождении. И всем судоводителям положено их знать, как таблицу умножения. Но, очевидно, где-то что-то случилось. Какая-нибудь авария произошла из-за неточности определения маневренных элементов. И вот пришёл приказ всем определить эти элементы снова.